Реквием
Шрифт:
– Садись! Тут будет твое место.
Я сел. Моей соседкой оказалась Люда Палий. Через несколько дней я уже знал, что она живет в одном из небольших, прилепленных друг к другу домов за домами сапожника Дохола и усатого майора. Тамара, дочь Дохола, училась с нами в одном классе.
Тут же, через переулок сразу за инкубатором жила Тамара Маланецкая, круглая отличница. По ту сторону улицы через овражек жила Геня Званец. Крыша их дома пестрила множеством голубей-простяков. А там рядом, через два дома, у Тхориков, упомянутая Саша Навроцкая. Через дорогу уже Сусловы, у которых жил я. Через четыре дома вверх по улице жили братья Талмацкие.
Моя соседка по парте оказалась молчаливой, мне показалось, даже скучной девочкой. На фоне яркой Зины Штрахман, разговорчивой Ляли Булькиной, всезнающей Тамары Маланецкой, постоянно выясняющей непростые отношения с учителями Гени Званец, Люда Палий казалась беззащитной, нелюдимой, независимой и какой-то колючей одновременно.
Учился я, если не охотно, то без отвращения. За исключением французского языка, который преподавала нам бескомпромиссная и строгая Елизавета Абрамовна, все предметы давались мне легко. В конце сентября вышел конфуз с контрольной по физике. Не зная, что такое шлагбаум, я не решил задачу по рычагам. В результате в конце первой четверти в табеле оказались две тройки. Надолго остался и, приставший ко мне, "партийный" псевдоним: Дярёвня.
В учебе с моей соседкой я шел, приблизительно, как говорят, ноздря в ноздрю. В остальном она моего интереса не вызывала. Однажды я увидел её возле книжного магазинчика по улице Лазо, где я покупал тетради. Люда Палий фотографировалась!
Недалеко от дверей, вросшего в землю, книжного магазинчика с утра до вечера без выходных работал фотограф. На треноге возвышался, больших размеров, деревянный фотоаппарат. Рядом на более низкой треноге большой черный, с облезлой краской ящик. По обе стороны ящика свешивались два длинных черных сатиновых рукава. На стене книжного магазина висела, обтянутая пожелтевшим целлофаном фанера с наклеенными фотографиями. То была реклама.
Возле аппарата, переваливаясь как утка, неспешно ходил невысокого роста худой колченогий старик. Зимой и летом он был в неизменных кирзовых сапогах, в которые были заправлены, неопределенного цвета, брюки "галифе". На голове у старика была, повернутая козырьком назад, зеленая фуражка военного образца без кокарды. Его лицо постоянно покрывала щетина полутора-недельной давности. Казалось, старик никогда не брился. Неожиданно большие его руки с узловатыми пальцами всегда были желтыми, будто недавно намазанными йодом.
Старик усаживал клиента на табурет у стены, на которую была натянута материя. Ковылял за треногу и накидывал на голову, прикрепленный к аппарату, плотный черный платок. Пригнувшись так, что разрез его вылинявшей куртки расходился, обнажая черные подтяжки брюк, долго всматривался в матовое стекло. Снова ковылял к клиенту и поправлял положение головы. Потом снова оценивал изображение на матовом экране. Так могло продолжаться несколько раз.
Наконец старик выдвигал кассету с экраном и ложил её на аппарат. Объектив закрывал черной крышкой. С аппарата брал кассету с фотопластинкой и заряжал. Затем выдвигал шторку. Заходил сбоку аппарата. Неотрывно глядя на клиента, брался за черный кружок крышки. Бормотал невнятное:
– Легард ( означало "внимание").
Плавным, но быстрым движением кисти вниз снимал крышку и, сделав полукруг, уже сверху закрывал объектив.
Затем начиналось священнодействие. Вынутую из аппарата кассету старик просовывал в рукав. В другой рукав просовывал левую руку. Я, занимавшийся фотоделом, понимал, что сейчас старик освободит фотопластинку из кассеты. Пластинку окунал, покачивая, в проявитель. Посмотрев на карманные часы, висящие на гвоздике сбоку ящика, промывал. Потом в закрепитель. Снова промывал и вытаскивал пластинку на свет божий. Оглядывал её и вставлял в одну из узких щелей доски сбоку ящика.
Высохшую пластинку снова помещал в рукав. Прижав кассету к крыше ящика изнутри, правой рукой что-то нажимал. Открывались черные створки на крышке ящика. Шевеля губами, старик беззвучно считал: раз, два, три... Потом створки захлопывались. Передвинув, старик снова открывал створки и считал. На одной фотобумаге печатал сразу четыре карточки. И снова: проявитель, промывание, закрепитель, промывание.
Открывалась задняя стенка ящика и старик извлекал мокрую карточку. Несколько раз старик пропускал фотографию между двумя вращающимися резиновыми валиками. Отжимал воду. Слегка влажную карточку вручал клиенту. Сделал такие четыре карточки в овале, окруженном мелкими черными кружками, старик и мне. Отдавая фотографии клиентам, неизменно говорил:
– Рупель двайсить. Вшистко лепше! (Всего доброго - польск).
Несмотря на то, что фотография для меня уже несколько лет не была тайной, все, что делал холодный фотограф, отдавало волшебством.
Перед фотоаппаратом на табурете сидела Люда Палий. Я не помню, во что она была одета в тот день. Я только сейчас заметил, что волосы её лежали на голове пышной непокорной копной. Толстенная черная коса спускалась до середины ножек табуретки! Но главным было лицо! Замершее в торжественном ожидании. И глаза... Восточные глаза её казались чуть раскосыми... Они смотрели чуть мимо и поверх аппарата, казалось, в никуда и в себя одновременно...
...Шел урок алгебры... Я сидел, чуть скосив глаза вправо. Сегодня волосы Люды Палий выглядели более приглаженными. Только сейчас я обратил внимание. Люда Палий была худой, угловатой, какой-то вытянутой и беззащитной. Смуглость кожи не могла прикрыть её прозрачную бледность. На лице кзади от губы под кожей контрастно просвечивала извитая голубая жилка. Но меня поразило другое.
По всей длине худой шеи под тонкой кожей пульсировала невидимая, но очень четко обозначенная жилка! По толчкам я смог бы нарисовать её ход в виде почти прямой линии. От уха до самой вырезки у края выпирающей ключицы. Я мог сосчитать у Люды Палий её сердечные толчки. Но мне вдруг захотелось слегка прикоснуться к этой пульсирующей линии пальцем. Почувствовать её биение!
– Единак!
Я вздрогнул, встал.
– Ты где сейчас находишься?
– Как где? Здесь, Мона Ароновна.
– Я спрашиваю, где ты витаешь?
– Нигде...
– Повтори! О чем я только что говорила!
Я тупо молчал...
...Я стал приглядываться к Люде Палий. До сих пор я вообще не приглядывался к девочкам. Чего там смотреть? А сейчас, нет-нет и взгляд крадучись, воровски, мимолетно пробегал по лицу моей соседки, по её узким, длинным пальцам рук. На бледных худых кистях под кожей так же просвечивали голубые, вливающиеся друг в друга к запястью, ручейки. Когда она ложила ручку, я видел вдавленность на последней фаланге среднего пальца правой руки. Вдавленность повторяла формы не смывающегося фиолетового пятна от подтекающих из авторучки чернил.