Рельефы ночи
Шрифт:
— А как же ты… в землю ляжешь… без креста-то?!.
— А она мне крест даст, — спокойно так. — Она… наденет свой крест на меня… Не бойся, без креста не уйду…
Федор, быстро, крепко поцеловав умирающего и перекрестив, кубарем покатился по снегу — в кромешную темень, прочь от проволоки и пуль, от вышек, под тундровый уклон, к берегу, к морю. Некогда было дивиться на предсмертные речи. Ну, бредил мужик, умирая, какою-то ею, а кто она, и сам не знал; может, виделось что из прежней, счастливой жизни, может, жену в виду имел, ее нежный призрак. Снег морковкой хрустел под Федоровым телом, под локтями, под коленями. Откатившись далеко, он вскочил во тьме, под звездами, и побежал. Лодка, уже привязанная на берегу к колышку, ждала его.
А Павел лежал лицом вверх на снегу. Он умирал лицом вверх — он видел звезды. Он видел: роскошная плащаница Сиянья раскидывается по небу,
И он услышал рядом с собой нежный и осторожный скрип снега, легкий хруст, будто кто-то легкий, невесомый шел к нему по снежной тропе. Он затаил дыханье. Вот кто-то встал на колени рядом с ним; а может, и просто сел на снег. Он не мог обернуться. Жизнь, вместе с большой болью, исходила, излетала из него.
Бледное, с впалыми щеками, нежное лицо наклонилось над ним. Чуть розовели скулы. Ясно, ярко, как две крупных звезды, сияли большие светлые глаза. Легкие пальцы тепло коснулись его щек.
— Ты?..
— Я, видишь, это Я… Я пришла, как ты хотел… Разве Я могла покинуть тебя?.. Я всегда прихожу к тем, кто сильно страдает. Я облегчу тебе страданья твои. Тебе будет радостно. Лишь радостно и светло. Я обещаю тебе это.
Он глядел в Ее лицо, на Нее всю, склонившуюся над ним. О, как же Она прекрасна. Настя, жена, никогда не была такой. Она Царица. Она одета в нежно-голубую ризу, в нешвенный, как у ее Сына, Царя и Человеколюбца, светящийся хитон, и по горловине хитон расшит ярко-алыми гранатами и крупным речным жемчугом; от груди к стопам по хитону идет широкая полоса, вышитая мелкими, как пыль, сапфирами; и сапфир, вот он, крупный, звездчатый, камень неба, сияет на Ее тонком исхудалом пальце; а на голове у Нее плат, Ее чудесный Покров, он вьется по ветру, завивается, летит, и на макушке легчайшую ткань держит корона — двенадцать зубцов; золотая праздничная корона, золото небесного света вокруг Нее, и вся Она — сияющая, праздничная, будто смерть — это не ужас, не боль, а светлый праздник, истинное Освобожденье.
Глаза, глаза Ее… все ближе…
— Ты был прав, — сказала Она радостно и светло и улыбнулась, и весь снег вокруг вспыхнул, озарился сияньем Ее улыбки. — Вот она, твоя настоящая свобода. А все, что было с тобой на земле, — все боль, и сомненье, и тяжесть, и мука, и грех, и несвобода. Ты освобождаешься, ты возвеселишься. Просветлись, успокойся. Вздохни глубоко. Колыбельную песню Я спою тебе.
Она наклонилась над ним и тихо, нежно, тоненько, как девчонка ночью в избе на печи, пропела:
— Котик, котик, коток… Котик, серенький хвосток… Приди, котик, ночевать, мово Пашеньку качать!.. Я тебе, тебе, коту, за работу заплачу: дам кусок пирога… и стакан… молока…
И тотчас ветер вокруг них тоже запел, заиграл; застонал протяжно; засвистел тонко, пронзительно, тоскливо, будто жаловался на судьбу, будто тоже хотел туда, внутрь ласковой колыбельной, в объятья материнских рук, в тепло избы детства. А скоро утро, и мать будет ставить в печь хлебы. Будут играть сполохи красного, золотого огня сквозь приоткрытую печную дверцу на стенах, на потолке; будет наклоняться мать, сажая в печь и вынимая хлебы; будет по всей избе пахнуть свежим хлебом, радостью, праздником, зимой, теплом… Рождеством…
— Я рождаюсь… или умираю, скажи мне, Родная?!. — вышептал он, изогнувшись, запрокинув шею. Красавица нежно глядела на него, и улыбка радости не сходила с Ее разрумянившегося на ветру лица.
— Блажен и свят, иже имать часть в воскресении первем; на них же смерть вторая не имать области, но будут иереи Богу и Христу, и воцарятся с Ним тысящу лет. Прочии же мертвецы не ожиша. Ты рождаешься в новую жизнь. Ты будешь жить на Новых Небесах.
Большие светлые глаза сияли сквозь мерцающий, колышущийся на ветру плат, он шел крупными цветными, многозвездными складками, взвихрялся, таял, опадал, закутывал его всего, согревал, и он смог, он успел — напрягшись, прослезившись, сам улыбнувшись, он схватил край Покрова и благоговейно поднес к губам, прохрипев последнее слово, уже не услышанное Царицей.
И Она встала во весь рост, и Ее хитон взвился вьюгой, и Сияньем размахнулся в полнеба Покров. И Она пошла дальше по снегу босиком, повторяя: вот и еще один в празднике, в счастье ушел, вот и еще один понял, познал, что нет такой муки, за которую бы не пришла небесная награда. И медленно поднялась Она над стылой тундрой, над успокоенно
А Она все выше, все дальше поднималась, озирая сверху людскую толчею; милые, бедные, как же вас жалко. И зачем-то вам, мертвым, номерки, бирки прикручивают проволокой к голой ноге. Так и этого вот — разденут, бирку прикрутят, раскачают за руки и за ноги, размахнутся и бросят в ров, вырытый там, неподалеку за лагерем. Слегка, особо не утруждаясь, присыплют снегом и мерзлой землей. Говорят, по ночам, когда просо звезд усеет пахоту неба, там, во рву, кто-то — зверь ли, человек ли, мать — воет и воет тонко, плачет и плачет чуть слышно. Ходили глядеть, никого не нашли. Крестили то место, Феодосий поливал его святою водой из пузырька, что с материка за пазухой привез. Напрасно. То вой, то плач по ночам, под звездами. Так что не перестать Мне по мукам ходить, дорогие. Не унять Своего плачущего сердца. А эти, с собаками, с винтовками через плечо, со шлангами, чтоб залить Меня на морозе водой и так, ледяную глыбу, оставить на погляд небу, — эти ходить не могут. Они могут лишь ползать. Им никогда не дано будет, бедным, заранее и навсегда прощенным Мной, поцеловать край Моего драгоценного Плата.
Только если покаются! Только если… покаются…
Федору удалось бежать. Он отплыл от Острова на лодке, его подобрал сторожевик «СКР-19», на котором плавал матросом мой отец. Отец помнил так: замерзший, краснолицый, с отмороженными, хоть и внутри рукавиц, пальцами, дрожащий, трясущийся человек. Все повторял: Богородица меня спасла, Богородица, как пить дать, подстрелили бы, да вот нет, убег, Богородица спасла. Со сторожевика Федора ссадили в Североморске. Капитан Гидулянов ни слова не проронил: беглый, властям сдать, — нет, молчал каменно, велел кормить мужика посытнее, добавки накладывать на камбузе. «Почему у тебя на груди два креста?..» — спросил напарника моего прадеда мой отец. «Потому что один крест — моего друга. Его убили, солдат с вышки стрельнул, а я удрал. Вот везу крестик его супруге… до Волги бы добраться, до Самары…» Он добрался до Волги. Он поклонился Кремлю в Нижнем. Он приплыл пароходом до Самары — капитан Гидулянов снабдил его деньгами на весь путь, так, чтобы на дорогу ему хватило. Он пришел в дом моей прабабушки Насти, на пороге низко, в пол, поклонился. «Мир дому сему». Все сразу поняли, откуда человек. Сразу за стол, сразу — в слезы. Напоили, накормили. Расспросы начались, рассказы. Федор, сидя в окружении плачущей семьи, закинул руки за шею, стащил с себя крестик на черной бечевке. «Вот, доставил… доставил… последняя просьба Пашина была…» И — головой в стол, лбом, прямо перед чашкой горячего чаю, и заплакал сам, в голос, не стыдясь, поминая ужасную смерть, снова переживая страх, снова молясь: спасибо, Царица Небесная, избавила мя от гибели лютой. «Только не попадитесь уж теперь, вы же беглый!.. — глотая слезы, воскликнула Наталья, бабушка моя. — Как бы нам вас укрыть!.. Мы вас на работу в пригородное хозяйство устроим… хотите?..» Федор понурился. «Двину подальше… в Сибирь… там, может, не найдут… А что, — потрясенно выдавил он, глядя на заголовок газетной статьи — старая газета валялась на лавке близ стола: «НАШ НАРОД УСПЕШНО ВОССТАНАВЛИВАЕТ ВСЕ, ЧТО РАЗРУШИЛ НЕНАВИСТНЫЙ ВРАГ», — война, что ли, была?..» Настя, уже старуха, всплеснула руками. «Да что ж это такое, вы и не знали там, что ли?.. да где ж те Острова-то плавают, в каких далеких морях?!.» Слезы лились по ее сморщенным щекам градом, заливали скуластое лицо, дрожащие губы.
Крестик прадеда Павла надела дочь, Наталья. Когда она родила мою мать, Нину, этот крестик надели на малышку — на счастье. Когда мой отец познакомился с моей мамой, в вырезе праздничного новогоднего платья молодой красавицы он цепким глазом художника схватил, заметил птичью лапку крестика — старая, почернелая, знакомая всякому русскому человеку медь, отсвечивающая зеленым, ледяным, морским — такие кресты носили купцы, крестьяне, солдаты, простой служилый люд. Лишь череп Адама в изножье Распятья слабо светился красным, как кровь, золотом.