Рельефы ночи
Шрифт:
Кот прыгает на пол. Тот, у кого в руках пистолет, наставляет на кота дуло.
Дуло слишком близко к коту. Кот слишком рядом, он почти под пистолетом.
— С такого… ик!.. расстояния… слепой… ик!.. попадет…
Это Белый. Ага, стреляет не Белый. Стреляет другой. Не вижу. Вижу?!
— Ты че, пацан, в натуре?! Ты охерел?! Это ж зверь! Это ж живой зверь! Да его щас…
— ТВОЙ ЗВЕРЬ.
Кто это сказал? Таким ледяным, трезвым голосом? Кто? Я сама?
Но меня же тут нет. Нет меня!
Кот поднимает было радостную, гуленую, исцелованную соседскими кошками морду к тем, кто качается в мареве дыма — и чует
Дуло следит за ним. Дуло ведется туда, куда кот идет.
В глазах кота собирается, загорается ярко-золотыми точками свет. Я вижу этот свет. Я понимаю: это свет прощания. Кот понял: они все пьяны, они опасны, они все — смерть, и бесполезны здесь мяуканья родства и ласка, об ногу башкой потереться, хрюканья и царапанья, просьбы и прощенья. Ничего этого уже нет. И не будет.
Чужое, страшное логово, читаю я в глазах кота. Страшное. Здесь смерть. Надо бежать. Надо драпать! Прыгать! Форточка — открыта!
Дым уползает, улетает в форточку, в ночь и тьму.
— Дви-жу-ща-а-а-а… я-а-а-а… ся-а-а-а…
— Стреляй!
Я слышу крик. И я не вижу, кто кричит.
Кот прыгает. Полосатое, сильное тело пружинит. Дуло вздергивается, как башка змеи.
Занавеска отлетает. Задние ноги кота вязнут, путаются в занавеске.
Глотка чья-то истошно вопит:
— Ты дура-а-а-ак!
И хлопок. И кот, внезапно обмякнув, как куль, падает.
Цепляясь когтями за занавеску.
И карниз трещит.
И в занавеске дыры, дыры, дыры, длинные дыры-ы-ы-ы…
— Ты, на хер, что сдела-а-а-ал!..
— Не твое собачье… я испро-о-о-о… бовал… движ-ж-ж-ж…
Я вижу — из простреленного бока кота льется кровь. Кровь пачкает пыльный подоконник. Головой кот сбивает пустую бутылку. Она валится на пол и катится, как граната, под ноги пацанам.
И я вижу — кто-то отшвыривает бутылку ногой. И она летит в ребра батареи. И разбивается. И стекло — во все стороны, как зимний фейерверк в садах гуленой царицы Екатерины.
— Кот, — слышу шепот, — кот мой… родимый… Марсик… мой…
А, это я сама шепчу. Кому? Зачем?
Я вижу — они все, разом притихнув, оцепенело глядят, как кот дергается, хватает лапами занавесь, куда-то лезет, жмурится, открывает рот, не мяукает тихо — кричит в крик, как человек: а-а-а-о-о-о! — и опять лезет, лезет, лезет вверх. Кот, зачем ты лезешь на небеса?! Кот, у тебя же нет твоих небес! Там только снег. И лед. И сухая земля. И жара. И колючие репьи. И вечный ветер. И снова зима. Там земля. Земля, кот. Земля, и она примет тебя, и в ней ты сгниешь. И больше ничего.
— Ма-а-а-арс!
Кто это кричит? Я не вижу. Я вижу: за занавесью, вместо тьмы, внезапно — снопами — мощный, чистый свет. Фонарь зажгли?!
Он все-таки забрался. Он все-таки поднялся. Молодец. Сдюжил. Он уже на форточке. Он… вот хвост его, темный, почти черный, полосатый… вот лапа, в крови…
Кровь на занавеске. Кровь на подоконнике. Кровь на стекле.
Нет, это пацаны расписали занавесь и окно красным краплаком. Нарочно! Для смеха.
Человек-собака… человек-кот… человек… нечеловек…
Кот, еще немного… ну давай, прыгай… туда… на улицу… в свободу… еще потерпи… они больше не выстрелят в тебя, не выстрелят, не вы…
— Не стреля-а-а-а-ай! Не стреля-а-ай! Не стреляй! Больше не…
Хлопок! Промазал. Пуля разбивает старый фотоувеличитель. Пахнет улицей и грязью, сыростью из открытой форточки. Пахнет кровью. Кот всегда так любил есть сырое мясо. Я отрезала ему кусочки и давала, прямо с кровью. И он так радостно урчал. И даже грозно рычал. Наступал лапой на мясо, вцеплялся в него когтями. Настоящий зверь. Зверь мой, зверь мой, ну что же ты, беги! Прыгай! Умри не здесь, где тебя убили, а там, где ты бегал и прыгал, резвый и красивый, где кошек любил, где птиц ловил, где шнярыл между машинами и людскими ногами, где — спал под кустом цветущей, пьяной черемухи! На свободе!
На… сво… бо… де…
Я слышу третий выстрел. Я слышу дикие, взахлеб, рыдания. Я слышу дьявольский, рвотно-сдавленный смех. Я вижу — промазали снова, и я вижу — кот прыгает. Он прыгает вон, наружу, в кромешную тьму, и дикий свет прорезает лютый мрак, и я понимаю: это светятся во тьме его глаза и его зубы — это он, милый, оборачивает морду к окну, к своему родному окну, и в последний раз улыбается мне!
— Мр-р-р-рляу-у-у-у-у-а-а-а-а!
И я перевожу: прощай, моя хозяйка, прощай, мой дом, я пополз умирать, куда-нибудь далеко, нет, далеко я не уползу, я тут… я рядом… я… тут… под забором… у стены дома… моего любимого дома… хозяйка, я стану куском мяса, просто куском сырого мяса, покрытым шерстью… и меня никто никому не скормит… никто никого мной не угостит… и меня никто не похоронит… не возьмет лопату и не закопает… а просто отшвырнет ногой… вбок… подальше от лужи… и от стены моего дома… поближе к мусорным ящикам… к помойкам… там, на задах двора…
— Мрлям-м-м-м-м… мр-р-р-рн-аххх…
Изумрудины живые, и вас землей забросают?!
6.
Я больше не слышу его голоса. Я больше не слышу голосов. Я больше ничего не вижу. Я не знаю, где я. Лицо мое залито соленой влагой. Да, это слезы. Да, я давно не плакала.
А муж? Давно ли он плакал? Когда он похоронил свою первую жену — да, плакал. Но немного. Мужчины не льют слезы. Он так: всплакнут, сморщатся, закусят губу, и все. И — за работу. Это мы, бабы, реками солеными разливаемся. А потом капли сердечные пьем, валидол в зубы толкаем, по аптекам рыщем: у вас нет ли хороших таблеточек от депрессии? «А что, вы хотите все время радостной быть?» — надменно и насмешливо сказала мне одна аптекарша, толстая, корявая, лицо в оспинах. «Нет, не хочу», — сказала я. И оставила уже купленное лекарство на мисочке для денег, рядом с кассой, и повернулась, и тихо ушла.
«Володя, — сказала я мужу, — наступит время, и кто-то из нас первым уйдет. Я бы не хотела быть убитой. Никем. Никогда. Я молю Бога о легкой смерти. Чтобы вот так: уснуть и не проснуться». — «Ну, это уже супер», — весело сказал муж. Я говорила, я просила, а он в это время сидел за столом и штопал свою зимнюю куртку из чертовой, искусственной кожи. В особо сильные морозы кожа паршиво трескалась. Но меня радовало то, что эта кожа не убитого, не замученного зверя. Что ее сделали, в таинственных сложных машинах, сами люди, сами. За спиной мужа стояли, лежали, висели на стенах написанные им холсты. Они глядели на нас живыми глазами, брызгали в нас, как кипящим маслом, алым краплаком и синим кадмием, просили: «Посмотри на нас, полюби нас, поговори с нами».