Рельефы ночи
Шрифт:
«Да, да, Я все вспомнил. Меня распяли, Меня похоронили, Меня оплакали… и теперь Я лежу в гробу. В своем гробу, завернут в промасленные, в пропитанные смирной ткани. Они… похоронили Меня как царя. Ибо царей лишь заворачивают в пелены, обмакнутые в смирну».
Царь… Царь Царей…
«Я всего лишь Царь любви своей. И более — никого и ничего на свете».
Он чувствовал, как все Его неподвижное, запеленатое тело постепенно начинает, исподволь, неуклонно наливаться светом. Разгораться, как костер. Ярчеть. Он уже видел — в кромешной тьме, вокруг Него, роятся, как
Свет усиливал волю свою. Свет распускался в Нем, внутри Него, как золотой цветок. Свету уже тесно было в грудной, избитой клетке; за частоколом сломанных ребер; в онемелой глотке, где смерзлось слово, последний мучительный крик. Радостью, свободой вдруг ярко, ясно вспыхнул огонь золотой! И…
…и вышел из Его груди вверх, наверх!
И подался, потянулся Он вслед за огнем!
И — вышел весь, целиком, всем телом Своим и всею душою Своею — из обхвативших Его смертным объятьем холщовых полос!
Вышел! Вылетел свободно, вольно, как вылетает свет из звезды, пронзая бесконечным копьем огромную, бессловесную небесную тьму!
И увидел, поражаясь, дрожа от радости, свидетельствуя Сам Себе: вот нога Моя ступила на мрачную землю гробницы! Вот рука Моя протянулась, рука из Света, из Огня живого — но живая, как прежде, как встарь, и это Моя, Моя рука! Вот и рана в ней — от гвоздя. Вот голый, в одной набедренной повязке, так Я умирал, Я стою Сам пред Собой в темной и душной гробнице Своей! А куда ж Я теперь пойду, голый, воскресший… живой?!
— Я!.. Живой!..
Невероятно. Вот она, Его гробовая плащаница: за Ним, у дрожащих от счастья великого, живых стоп Его.
Так вот что такое радость Воскресения. Вот что такое…
— Радость, радость Моя, свет Мой… огонь Мой… Отец Мой!
И что-то, кто-то в уши Ему шепнул:
«И Матерь Твоя».
И Он обернулся. И схватил старый плащ, под ногами валявшийся, подобно спящей собаке — должно быть, могильщик рубище свое негодное тут оставил, так и бросил тряпку грязную, старую. И на плечи голые, дрожащие накинул. И на колени упал. Лицо в подол плаща уткнул. Плача от радости, чистой и золотой, выкрикнул сдавленно, глухо:
— Мать, это Я! Я — воскрес! Ты видишь?! Ты слышишь?! Благодарю тебя… за все. За все!
Вскочил на ноги. Раскинул руки. Вспомнил на миг: да, так распинали Его.
И так, с раскинутыми по сторонам поющего от радости тела, избитыми, продырявленными гвоздями руками — вышел из гробницы, не откатив камень, вышел сквозь камень: ибо теперь и отныне и навсегда Он был не плоть, а свет, Он стал — огонь, и огонь смело и быстро, выдохом одним, просочился сквозь камень тяжелый, и вот Он свободен уже, Великий Огонь, Святой Свет. Любовь! Свет! Огонь! Разве для того, чтобы стать ими навек, нужно было умереть?!
— Мама… Я жив…
Он стоял на широком ветру. Перед Ним расстилались долины, текли, извиваясь, как живые змеи, серо-зеленые теплые реки; рычали, как львята, холодные горные ручьи. Соленые, темно-лиловые озера отблескивали колючими шипами, кристаллами соли, и это была настоящая соль живой, великой земли. Мерцали огни и лампады, лучины и светильники в домах у людей — в домах нищих и сирых, богатых и роскошных. А горе везде одно было, и везде была радость одна. И никто, никто еще не знал на земле Его, что Он воскрес. Что Он теперь — живой огонь, факел вечный, и что Он вспыхивать, загораться будет перед всяким, кто истинно уверует в Него; что сойдет Он к каждому, кто протянет руки к Живому Огню, к Предвечному Свету, и Он наполнит радостью и счастьем исстрадавшееся, бедное сердце. Никто еще не знал на молчащей, ночной, погруженной в великий сон земле, что Его именем будут не только спасать и воскрешать, исцелять и освобождать из темниц, но и — сжигать и вешать, мучить и казнить, и Он, Свет, будет ночами являться палачам и говорить им безмолвно: «Не ведаете вы, что творите», — и многие из палачей сами уверуют в Него и сами, добровольно, отдадут себя Свету. Никто не знал, что явится еще, следом за Ним, в мире пустынь и песков, жаркому пустынному народу, еще один могучий Бог — Аллах; но такого света любви, какой понесет в ладонях Своих, в сердце Своем Он, Воскресший, не сможет понести людям Аллах Всемогущий.
Ибо не во всемогуществе счастье живого.
Счастье живого в том, что он однажды умрет. И однажды — воскреснет.
— Все вы будете, как Я…
Его шепот поглотил ночной, песчаный, со звезд налетевший ветер.
И песок ударил Ему в лицо. А может, это был сухой, колючий снег?
Он вскинул голову. Вдохнул глубоко, глубоко живой, ароматный и пыльный, мир. Где ты, снеговая, синяя гора? Или ты превратилась в звезды? Вот течет с небес белая река, и вздымаются звездные горы. И Он слышит отсюда, как далеко, на другом конце света и времени, плачет мать, у которой казнили сына. И снег бьет ей в лицо, в загорелые скулы. И кутается она в шерстяной, горский платок.
— Не плачь, милая, — говорит Он тихо, радостно. — Не плачь. Ведь он воскреснет. И ты воскреснешь. Тогда, когда Я снова приду.
Раскинув руки, Он шагнул вперед. Еще шагнул. Еще.
И — полетел с горы вниз, так, как вольно и свободно, не встречая преград на пути, летит с небес луч золотого, мощного света.
И вскинула голову Мать Его, внезапно очнувшись от сна.
И неслышно встала. И подошла к окну.
И сердце ее задрожало, запело от предчувствия чуда, воли, праздника, золотого огня.
Луна, золотая Луна глядела в окно на нее, улыбалась ей нежными, призрачными каменными, мертвыми, серебряными губами.
И дрожащими руками, склоняясь к земляному полу старого глинобитного дома, к спящим теплой бело-карей, шерстяной кучей овцам, она зажгла светильник в ночи — и глядела на живой огонь, на то, как разгорался он, и ее глаза отражали золотой свет, и ее руки…
(страницы вырваны и сожжены…)
Врата смерти медленно закрываются здесь и сейчас