Ремесленники. Дорога в длинный день. Не говори, что любишь (сборник)
Шрифт:
Появился Сеня Галкин, положил в разбухшую Танькину сумку две горбушки.
— Все, больше нету. — Словно запалившаяся лошадь, жадно, в два глотка, опорожнил стакан с чаем, сказал торопливо: — Пошли, что ли, ждать нечего.
Днем теперь пригревало, капало с крыш. Утоптанная за зиму дорога таяла медленней и бугрилась над осевшими обочинами. Не приведи оступиться с накатанного — очутишься по колено в разжижшем снегу, а внизу вода, ватные бахилы просачивают ее, как сито.
Венька с недовольным видом шагал сзади. Навидавшись всего в эвакуации, он быстро повзрослел, и то, что они собирались сейчас делать, казалось ему детской забавой — всех-то ведь не накормишь!
С матерью в эвакуацию ехали… Не думали, что столько дней придется провести на барже, многие не запаслись едой, да и нечем было запасаться, а рядом были и запасливые. Начальство куда-то с баржи девалось, даже хлеба не могли получить. Мать уже в дороге стала слабеть от недоедания. Никто из тех, кто был запасливее, не заметил этого. Раньше разве так было? В корпусе-то и деньгами делились, если у кого до получки не хватало, и помогали, кому плохо приходилось…
Наверно, надо верить в простое и доброе, как сказал мастер, а то жить обозленным, жестоким — тем же тебе и обернется. Но это, значит, на каждом шагу обуздывать себя, сдерживаться, смалчивать. И все-таки, почему все сегодняшнее поведение Алешки Карасева не выходит из головы? Он, Венька, чувствует, что в жизни знает куда больше, чем Алешка, а вот растревожил чем-то, чем — не объяснишь.
Настроение у Веньки хуже некуда. А тут еще этот размякший снег, все время надо смотреть, чтобы не оступиться, не набрать в бахилы воды. Приходу весны кто не радуется, один ядреный воздух чего стоит, весь пропитан ею, только есть у весны пора такая, когда она еще робко подступается к злюке зиме: клюнет — и отскочит, оглянется, галки так делают, когда найдут что-нибудь для себя вкусное. Одни неудобства от такой поры.
Впереди вышагивает с черной сумкой Сеня Галкин, высоко, как цапля, поднимает длинные ноги, Танька пристает к Алешке, пытается обнять. Алешка смущается, краснеет и увертывается.
У Веньки отношение к Танюшке Терешкиной тоже сложное: так хочется сказать ей что-то хорошее, доброе, даже прикоснуться осторожно к ее красивым, пышным волосам, вместо этого одни грубости да подколки. И сам не знает, почему с ним такое. Иногда — конечно, без нее, когда ее нет, — думает: надо сказать, что нравится она ему, но как сказать, попробуй-ка, — обсмеет, бахвалистая она, и это отпугивает.
— Да что случилось? — со смехом спрашивала Танька, ластясь к Алешке. — Чураться-то меня чего стал?
— Лейтенанта своего
Венька не выдержал, фыркнул: «Памятливый Алешка, про лейтенанта помнит». Словно бес какой толкнул его, сказал:
— Лешка, ты расскажи, какой ее видел.
Алеша совсем смешался, так глянул, что Венька пожалел о сказанном: в сразу повлажневших глазах укор, губы дрожат. А Танька ничего не заметила, тут же подступилась, засияла вся:
— А какой ты меня видел, Алешенька? Во сне приснилась? Ну-ко поведай, больно уж любопытно.
Алеша совсем обозлел от ее наигранной ласковости.
— Комарихой я тебя видел, — нервно сказал. — Знаешь, такие комары, с крыльями? Только большие привиделись, смотрю, среди них ты, с крыльями…
Не рассказывать же ей, что видел ее голую в бане через дырку в двери. А ему и в самом деле как-то приснилось, смешной такой сон: существа — они не были ясными, виделись словно в дымке и были похожи на крылатых комаров, — он мог бы поклясться, что среди них летала Танька Терешкина. Лицо плохо проглядывалось, а знал, что она там была.
— Глупый какой-то сон, — подумав, сказала Танька.
— Так и я о том же, — подхватил Алеша. — А вон Венька: расскажи да расскажи. — И он незаметно показал Веньке кулак: «Если есть совесть, заткнись».
— И все не так, — поскучнев, сказала Танька. — По глазам вижу — не так, ты ведь врать не можешь…
Сколько же в те дни приходило эшелонов из Ленинграда? Ребята не удивились бы, увидя пустые пути, но эшелон стоял, и у вагонов были изможденные люди, мелькали в белых халатах с носилками санитары.
Уже после войны выяснилось, что, взбешенные стойкостью исстрадавшегося и несдающегося Ленинграда, гитлеровцы готовились забросать его химическими снарядами — безудержна была их ненависть к городу — символу Октября. Но сильнее вражеской ненависти была всенародная любовь к городу, носящему имя вождя: все делалось для его защиты, а сейчас спасали его детей, его будущее.
…Сеня, завороженный увиденным и обескураженный, резко остановился, тяжелая клеенчатая сумка, которую нес, показалась ему жалкой.
— Что теперь делать? — растерянно спросил он, переводя взгляд с одного на другого.
— Что делать, что делать? — сердито передразнил Венька. — Если б можно было что делать… Давай, Леха, ты заводила.
— Ребята, совайте горбушки за пазуху, а то примут за барыг, если с сумкой пойдем. Отдавайте самым слабым.
Читатель, наверно, помнит, в начале говорилось, что Алешка — листопадник, осенью ему стало четырнадцать лет, поймет его и не осудит…
Он увидел мальчика, тот сидел у вагона на черном снегу, плечи и спину его покрывала клетчатая накидка. Почему-то прежде бросилась в глаза эта яркая, в крупную клетку накидка. Руки мальчика были бессильно опущены, голыми ладошками он упирался в снег, стараясь не упасть на бок. Было ясно, что его вынесли из теплушки, но еще не успели отнести в здание станции, сам он идти не мог. Алеша наклонился к нему, вытащил из-за пазухи мягкую горбушку.
— Бери, ешь…
У него сердце разрывалось от жалости, горячий комок стал в горле.
— Да бери, вкусный…
Мальчик не понимал. Лицо его в тени вагона казалось зеленым, было сморщено.
— Ну что же ты?
Мальчик вдруг судорожно вдохнул в себя воздух, запах хлеба вывел его из забытья, он потянулся грязной рукой к горбушке. Алеша поддержал его, чтобы он не упал, стал ему отламывать мякиш…
Женский возмущенный окрик оглушил его:
— Что же ты делаешь, окаянный!