Репрессированные командиры на службе в РККА
Шрифт:
Дьяков передает рассказ Тодорского о его впечатлениях после заседания Военной коллегии: «…Когда после приговора меня привезли в Бутырку, все в камере горячо поздравляли: вырвался, мол, из петли!.. Вскоре отправили на Север… Был я грузчиком на пристани Котлас, землекопом на стройке шоссе… Ох, и тяжко было на душе!.. Ведь все там, на воле, думал я, считают меня врагом!..» [99]
В своем заявлении на имя Главного военного прокурора Тодорский писал, что в лагере он не гнушался никакой физической работой. Это истинная правда. Как и то, что работу в лагере заключенные сами себе не выбирали. Следует помнить, что возраст Тодорского
«…После Серго (Орджоникидзе. – Н.Ч.) и Сергея Мироновича (Кирова. – Н.Ч.) Вам больше, чем кому-либо из руководителей партии и правительства известна моя честная и бескорыстная работа в рядах РККА на протяжении 20 лет. Я абсолютно невиновен в приписанных мне следствием и судом преступлениях и никогда ни словом, ни делом, ни помыслом не погрешил против партии и советской власти…
Прошу Вас возвратить меня в ряды РККА, где я мог бы быть образцовейшим преподавателем любой отрасли военного дела в любом военно-учебном заведении. Если же возврат в армию невозможен, мне найдется место в рядах честных граждан СССР на мирной хозяйственной или культурной работе.
Отбывая наказание на общих земляных работах на новостроящемся тракте Чибью-Крутая, я расстроил сердце и сейчас нахожусь на излечении в лагерном госпитале.
Впредь до окончательного решения по моему делу прошу Вас позвонить нач(альнику) ГУЛАГ комдиву Чернышеву об использовании меня в лагере не на тяжелой физической, а по возможности – на канцелярской работе, что позволит мне сохранить уже подорванное здоровье…» [100]
На данном заявлении, написанном Тодорским в период крайнего упадка физических сил, нет никаких пометок и резолюций. Не читал этого письма маршал Ворошилов, не предпринимал он никаких попыток освободить из лагеря опального комкора или хотя бы несколько облегчить его участь, о чем ходатайствовал проситель. Однако, если верить Борису Дьякову, солагернику А.И. Тодорского, тому удалось реализовать свое желание попасть в ряды лагерных «придурков» без помощи Ворошилова и начальника ГУЛАГа Чернышева. Оказалось, что данный вопрос вполне был в пределах компетенции местной лагерной администрации.
«…Александр Иванович работал младшим санитаром в пересыльном бараке больницы. Был ответственным за стирку, штопку и выдачу в бане белья работягам. Я застал его возившимся в куче тряпья…
…Начальник Озерлага (полковник С.К. Евстигнеев. – Н.Ч.) и окружавшие его офицеры смотрели, как приближался к ним советский генерал – младший санитар лагерного барака. А он шел твердо. Остановился.
– Гражданин начальник! Заключенный Тодорский по вашему приказанию прибыл.
– Ну… как у вас дела?
– Покорно благодарю.
– Сколько уже отсидели?
– Тринадцать лет.
– Сколько остается?
– Два года.
– Дотянете?
– Пожалуй дотяну, если здесь останусь.
– Значит, здесь хорошо?
– Труднее всего этапы, гражданин начальник, переброски. А на одном месте спокойнее.
Полковник согласно кивнул папахой.
– Товарищ Ефремов! (начальник больницы. – Н.Ч.). Как Тодорский выполняет правила лагерного режима?
– Замечаний не имеет.
– Ну и отлично. Вот и останетесь, Тодорский, здесь. Без моего разрешения, товарищ Ефремов, никуда его не отсылать…» [101]
С полковником С.К. Евстигнеевым у Тодорского была и другая встреча, о которой он рассказал Борису Дьякову.
«– Для них (администрации лагерей. – Н.Ч.) мы, заключенные, – чучела в бушлатах, – сказал Тодорский. – А если вдруг из-под бушлата выглянет человек – глаза таращат… Прошлым летом приезжал на околоток начальник Озерлага полковник Евстигнеев. Идет по зоне, я подметаю. Как и положено заключенным, я, значит, вытянулся перед ним. А метлу как-то невольно прижал к правому плечу, словно винтовку. Полковник даже остановился.
– Ты что, бывший солдат?
– Так точно.
– Где служил?
– В Москве.
– Москва велика. Где именно?
– В Наркомате обороны СССР.
– Что делал?
– Был начальником управления высших военно-учебных…
– Имел звание? – не дал договорить он.
– Комкор Рабоче-Крестьянской Красной Армии!
Он посмотрел на меня снизу вверх и сверху вниз.
– Какое преступление вы совершили?
– Я ни в чем не виновен.
– Как же не виновны? Вас, вероятно, судил суд?
– Так точно. Военная коллегия.
– Какое наказание получили?
– Пятнадцать лет.
– Вот видите! А говорите – «не виновен»…
Я посмотрел ему в глаза. Он отвернулся.
– Подметайте!..» [102]
Народная мудрость «Не хлебом единым жив человек!» вполне, оказывается, имела силу и в условиях ГУЛАГа – для людей, не потерявших способности к тонкому и душевному восприятию действительности, к художественному образу. К такой категории заключенных относился и Александр Иванович Тодорский, до ареста одинаково умело владевший как боевым оружием, так и пером.
На примере комкора Тодорского можно наблюдать искривленную гипертрофированность мышления бывших военачальников, проведших в сталинских лагерях многие-многие годы. Это, в частности, видно из того, что он, будучи в заключении и стремясь найти какую-то отдушину для работы ума, дабы окончательно не отупеть в гнусных лагерных условиях, стал сочинять патриотическую поэму. Да, да, втайне от надзирателей и вертухаев, старательно пряча исписанные листочки с текстом отдельных её глав, страдая и мучаясь в неволе, Тодорский создавал поэму о советской комсомолке Уле (Ульяне), колхозной почтальонше из глухой сибирской деревни. Писал её Александр Иванович с тайной надеждой облегчить свою участь. О том свидетельствует его диалог с Борисом Дьяковым:
«– Расскажу тебе, товарищ, одну мою задумку… Поэма – вся в голове. Вот перепишу…
– Я дам тебе бумаги.
– Спасибо… Ты слушай, слушай!.. – Подвинулся ко мне, вздохнул всей грудью. – Перепишу и отправлю Сталину. Может прочтет… Попрошу заменить последний, самый тяжкий лагерный год высылкой на Север. Наймусь колхозным сторожем, буду в свободное время писать…» [103]
Несколько позже Тодорский отказался от замысла посылать написанную поэму Сталину, еще раз утвердившись в мысли, что к «вождю народов», по всей вероятности, она не попадет, а если и попадет, то все равно читать он её не станет. Борис Дьяков вспоминает один из таких лагерных разговоров.