Революция
Шрифт:
— С Ахмадинежадом.
— Ай-ай, неужели? И что он говорит?
— Что собирается на концерт рэпера Джей-Зи, который сочинил песню про президента. Там будет Путин. Подрезал билет у Ким Чен Ира. Все гангстеры забили стрелку.
— Так, что это еще за словечки?
— Все, Анди, пока, — говорит Виджей.
— Держись там. До связи… Значит, апрель тысяча семьсот девяносто пятого, — бормочу я, откладывая телефон.
Я провожу рукой по кожаной обложке дневника, думая о девушке, которая его писала. Она мечтала, что дневник вывезут из Франции и все о нем узнают. Этого не произошло, потому что вот он, двести с лишним лет спустя, — все еще в Париже.
Но что стало с самой Александриной?
Джи, кажется, упоминал, что гитару нашли в катакомбах. Видимо, она ее там и спрятала. Похоже, она была в бегах. Оставила гитару в катакомбах, чтобы потом за ней вернуться, но не смогла? Или произошло что-то ужасное и она там погибла, а гитара лежала в подземелье, пока не случился обвал. Нашедший ее рабочий не знал про тайник, потому что — ну кто станет искать тайники в гитарном футляре?
Может, она сбежала не в Лондон, а в Нью-Йорк и привезла ключ с собой, и так он оказался у барахольщика на блошином рынке? Или, что вероятнее, Трумену попался какой-то универсальный ключ, который подходит ко всем футлярам с музыкальными инструментами. Да, это больше похоже на правду.
Ясно одно: тайник давно не открывали, иначе там не осталось бы ни дневника, ни миниатюры. Не открывали с тех самых пор, как Александрина последний раз его заперла и сбежала. Или умерла. И вот — я первая, кто его видит.
Я убираю газетную вырезку обратно в дневник и продолжаю читать.
20
22 апреля 1795
Меня привел к нему счастливый случай. Тогда я думала, что счастливый.
Было апрельское воскресенье 1789 года. Робеспьер запретил воскресенья, равно как и старую нумерацию лет. Но я придерживаюсь прежнего календаря.
Эта история началась еще до того, как парижане захватили крепость и дворец и свергли короля.
Мы всей семьей сидели в сырой комнатушке, которую тогда снимали. Бабушка варила похлебку — из крольчатины, как говорила она, но ей, конечно, никто не верил. С улиц пропали все кошки.
Помню, как мы вернулись домой — отец, дядя и я — без наших сундуков и ящиков.
Мать спросила:
— А где же марионетки?
Отец объяснил, что наше предсщавление было про революцию в Америке и нас арестовали, объявив пьесу провокационной. Марионеток втоптали в грязь, а балаган развалили на части и сожгли.
— Господи, мы же пропадем! — заплакала мать. — Как мне теперь прокормить детей? Что мы будем делать? Не молчите же!
Дядя ответил:
— Мы смастерим новых марионеток.
— Чтобы их тоже растоптали? — всхлипнула мать.
Но дядя заявил, что на этот раз мы сделаем пукающих марионеток — и непременно озолотимся. Затем повернулся к отцу и сказал:
— Парижу нужны похабщина и пердеж, а не высокие идеалы, Тео. Ты должен пойти ему навстречу.
— Должен то, должен се, я уже сам как марионетка, — проворчал отец.
Когда-то он был драматургом, а мы — актерами в его пьесах. Он сочинял трагедии, потому что его всегда снедала печаль. Но театры, один за другим, отказывали ему, так как он писал про свободу и свержение монархии. И, поскольку в театрах его больше не ставили, мы стали играть на улицах. Цензоры трижды арестовывали отца. На третий раз ему навсегда запретили ставить пьесы. Тогда он начал делать марионеток и вкладывать в их уста то, о чем более не мог говорить сам.
— Только пускай папа скорей берется за дело, — шепнула матери моя сестрица Бетт. — Так хочется кушать!
Мы все оголодали и отощали: год выдался неурожайный, а зима затянулась. Каждое утро мы видели на улицах синие окоченевшие трупы. Мужчины, женщины, дети — холод и голод никого не щадили. Ихувозили, наваливая на телеги, как бревна.
Одна Бетт в нашей семье была полненькой. Мы диву давалась, как это она не спадает с тела в такое голодное время. Мать думала, что дело в глистах. Бабушка подозревала разлитие желчи.
Отец с дядей продолжали спорить о марионетках. Мать рыдала. Братья, все пятеро, ревели в голос. Бабушка на всех ругалась.
А я? Я решила попытать счастья, читая Шекспира в Пале-Рояле. Я могла играть Джульетту, Розалинду и Катарину. А могла переодеться в мужской костюм и быть Гамлетом, Ромео или юным Генрихом.
Нынешний Пале — печальное зрелище: в пустых помещениях копится пыль, снаружи под деревьями ночуют бродяги… А когда-то здесь было сердце Парижа, тянулись разноцветные ряды лавок, игорных домов, кабаков и борделей. Можно было купить по дороге стакан лимонада, а то и девицу, которая его продает. В толпе попадались и обнаженные амазонки в тигриных шкурах, и знатные дамы в дорогих мехах. Калеки за жалкий су демонстрировали желающим свои гниющие раны. Здесь кувыркались и прыгали поджарые акробаты, разгуливали мальчишки в гриме, а шарлатаны потешали народ уродцами в стеклянных сосудах — двухголовыми и четырехрукими младенцами.
Как я все это обожала!
Пале принадлежал герцогу Орлеанскому. Я никогда не встречала его, поскольку он жил где-то высоко над этим шумным карнавалом, но все знали, что это самый богатый и коварный человек во Франции.
Я пришла туда в надежде заработать. Больше деваться было некуда. Накануне я провалила прослушивание в «Комеди Франсез» и в «Гранд-Опера». До того я пыталась прибиться к пяти уличным труппам, но даже они меня не приняли, хотя я была готова играть служанок. При том, что я легко справилась бы и с первыми ролями. Но я простушка, а не красавица, и мои таланты никого не интересовали.
Я как раз собиралась уходить и тут заметила, что сестра стоит у треснутого зеркала и любуется собой. Она думала, что никто ее не видит, но от меня не ускользнуло, как она вытащила что-то из кармана и запихнула в рот.
Это был кекс! Жирная свинья уминала кексы, когда остальные давились похлебкой из кошатины. Она отщипнула еще кусочек. Мой брат Эмиль тоже это заметил. Он потянул
Я посмотрела на Эмиля, который рыдал от голода, потом на мать, которая рыдала, потому что не могла прокормить детей, а затем подошла к Бетт. И вывернула ее карман. На пол шлепнулся большой кусок кекса.
Я закричала:
— Смотрите! Она жрет и ни с кем не делится!
— Крыса! — зашипела Бетт. — Ты еще пожалеешь, что открыла рот!
Отец и дядя продолжали спорить о своем и ничего не слышали. Зато слышали все остальные. Бабушка подняла взгляд от своей похлебки, тетка оторвалась от шитья.
Мать аж побелела. Она подняла с пола кекс и спросила:
— Девочка моя, где ты это взяла?
Бетт покраснела и ответила:
— У Клода.
Клод был на побегушках у повара одной знатной семьи. Неуклюжий засранец, которому Бетт вечно строила глазки.
— Значит, Бетт жиреет на подачках от Клода! — бушевала я.
— Молчи, глупая, — сказала бабушка. — Тут дело не в его подачках.
— Он должен жениться на тебе! — закричала мать. — Я его за уши притащу к алтарю, если понадобится!
Бетт разревелась:
— Он не может сейчас жениться!
— Почему? У него что, еще и другая? А ну отвечай, потаскушка ты эдакая!
— Нет, мама, нет! Ему остался еще год, и тогда он сможет выкупиться. Он клянется, что женится на мне, как только будет свободен. В тот же день прямо и женится!
— Какой позор, Бетт, — вздохнула мать. — Ты с брюхом, а мужа-то нет. Как мы будем смотреть в глаза соседям? И как прокормить лишний рот?
Бетт рыдая подбежала к бабушке и уткнулась головой ей в колени. Когда они с матерью наконец затихли, стало слышно отца.
— Ну, допустим, я сделаю этих чертовых пердящих кукол, — кричал отец, — и что, Рене? Какой с того прок, если никто не придет на них смотреть! А хоть бы и пришли, хоть бы мы даже зарабатывали тысячу ливров в день, на них все одно не купишь хлеба! Весь Париж голодает, пока они в своем Версале кушают пирожные!
Бетт подняла голову и вытерла нос рукавом.
— Пирожные? — переспросила она. — В Версале пирожные? Так давайте туда пойдем и тоже будем их кушать.
Сестрица ошиблась насчет Клода. Он так на ней и не женился. И насчет Версаля тоже ошиблась. Пирожных ей досталось не так уж много.
А вот насчет меня она оказалась права.
Я тысячу раз пожалела, что открыла тогда рот.
Я гадаю, что заставило ее пожалеть, и тут чувствую подступающий страх — тот самый, охвативший меня, когда я только начала читать дневник. Я больше не хочу знать ответ.
Не хочу знать, о чем пожалела эта незнакомка. И почему она решила, что скоро умрет. И как гитара попала в катакомбы — это бескрайнее кладбище под Парижем. Потому что, в чем бы ни заключалась правда, она будет ужасна, а я в кои-то веки неплохо держусь. Не ссорюсь с отцом, занимаюсь учебой. Таблетки не дают тоске овладеть мною целиком. Я хочу, чтобы так было и дальше.
Желудок снова болезненно урчит. Надо что-то съесть. Последний раз я проглотила блинчик с сыром и ветчиной, и это было вчера вечером, по дороге сюда. Я закрываю дневник и убираю его обратно в футляр. На этот раз — насовсем. Расскажу о нем Джи, когда тот вернется. И о миниатюре. Пусть сам с ними разбирается.
Я накидываю куртку и хватаю рюкзак. Сбегаю по-быстрому перекушу, а потом вернусь и продолжу читать про Малербо. До воскресенья я еще кучу всего должна успеть.
Не хочу больше грустных историй. Во всяком случае, не сегодня.
Мне надо попасть на самолет.
21
После десятиминутной пробежки я оказываюсь у продуктового на рю Фобур-Сент-Антуан и только на пороге вспоминаю, что у меня нет наличных — вчера я пару раз снимала деньги с карточки, но все потратила. Приходится топать еще несколько кварталов до банкомата. И вот я стою, жду денег, а на экране появляется сообщение, что доступ к счету заблокирован. Я решаю, что ошиблась с пин-кодом, и пробую снова — результат тот же.
Забрав карточку из банкомата, я звоню отцу. Он не подходит. Ну разумеется. Он-то не голодный. Пьет небось чай с президентом. Я набираю другой номер. Международная линия потрескивает, потом в трубке раздается:
— Минна Дайсон. Слушаю вас.
— Привет, Минна.
Проходит несколько секунд, пока на том конце силятся узнать мой голос, и наконец я слышу:
— Анди? Это ты?
— Я. Короче, такое дело… у меня тут карточка не работает. Она привязана к отцовскому счету. Я хотела купить еды, а денег снять не могу.
— Все правильно, я заблокировала доступ, — отвечает Минна. — Вчера дважды снимали деньги. Первый раз — сто евро, второй раз — двести. Мне позвонили из банка. Я думала, что карточку украли.
— Это была я. Мне понадобилось кое-что купить.
— За триста евро?.. — удивляется Минна. — Это же куча денег, Анди. Нельзя спускать по триста евро каждый раз, как тебе приспичит.
— Ты теперь главный бухгалтер, что ли?
Молчание. Затем:
— Попроси у отца, чтобы он дал тебе наличных.
— Он не подходит к телефону.
— Тогда не знаю, чем тебе помочь. Наверняка после вчерашнего шопинг-тура у тебя осталась какая-нибудь мелочь. Купи себе бутерброд. — На линии что-то хрипит, потом я слышу: — Извини, я сейчас в лаборатории, у меня работа.
— Минна, постой! Я, между прочим, есть хочу! — кричу я в трубку.
Но она уже отключилась. Поверить не могу. Я так голодна, что меня трясет. Засовываю телефон в карман куртки и пальцами нащупываю какой-то предмет. Достаю — на ладони поблескивает монетка, которую мне бросил вчера старик на набережной. Я и забыла. Но она меня не спасет, на одно евро даже полсэндвича не купишь.