Революция
Шрифт:
Но это не Голливуд. Так что я пробираюсь по двору Джи, между зловещими статуями и колоннами, стараясь не споткнуться по пути. Я одна. Вокруг темно.
Все как всегда.
25
Отец до сих пор не вернулся. Странно.
Я сажусь за стол и смотрю в потолок, размышляя, почему все, к чему я ни прикоснусь, превращается в дерьмо. Только что отшила клевого чувака — наверное, лучшего из всех, кого встречала. А уж сколько всего я запорола за последние два года!
Видимо, если что-то сломано внутри — начинаешь ломать все снаружи. Даже хорошее. И как, спрашивается, избавиться от этой идиотской привычки? Уверовать в Господа? Съесть шоколадку? Купить новые туфли? Что поможет наверняка? Однажды я спросила у Натана, думая, что он знает, с его-то биографией. Но он сказал, что мне придется искать ответ самой. Что в этом поиске помощников не бывает.
Я достаю из рюкзака таблетки и глотаю три штуки. Вот он, мой ответ. Закинься колесами и забудь про ярость и тоску. А заодно про вопрос, который тебя так мучит.
Гитара Джи по-прежнему лежит на столе — там, где я ее оставила. Я провожу пальцами по футляру, потом достаю гитару и немного играю. Но чуда не происходит. Потому что я не могу сосредоточиться на музыке. Я думаю о том другом, что прячется в этом футляре. О дневнике. Как бы ни старалась не думать. Из головы не идет эта девушка, Александрина. И газетная вырезка. И Луи-Шарль. Дневник будто зовет меня, и от этого зова мне делается не по себе. Как от шагов за спиной в темноте или от пустоты за открывшейся дверью. Надо оставить все как есть, я знаю, так будет лучше.
Только я никогда не поступаю как лучше.
Я снимаю ключик Трумена, отпираю замок и достаю дневник.
23 апреля 1795
Мы приехали в Версаль в неудачное время. На дворе стоял май 1789-го. Городок кишел хмурыми людьми.
— Как это «кто они такие»? У вас что, кочан вместо башки? — возмущался Левек, хозяин постоялого двора. — Это депутаты Генеральных штатов от трех сословий. Они собрались здесь, потому что Франция разорена. Войны нас не добили — так добьет коронованная сука!
Это мой дядя поинтересовался, что за люди кругом с такими важными лицами и нет ли для нас комнатки подешевле. Он объяснил, что пока мы не при деньгах, но скоро разбогатеем — ибо мы привезли с собой лучших во всей Франции марионеток.
Левек рассмеялся ему в
Дядя снова спросил:
— Так что, найдется для нас ночлег?
Мы шли пешком из самого Парижа, со всеми пожитками, которые тащил на тележке наш тощий ослик Бернар. Мы были уставшие и голодные. Вечно голодные. Мои братья плакали. Мать из последних сил сдерживала слезы.
Левек окинул нас взглядом и цыкнул зубом.
— Если будете петь моим постояльцам в пивной, разрешу ночевать в конюшне, — сказал он. — Только пойте что погрустнее. Люди больше пьют, когда им грустно.
В конюшне было не так уж плохо — сухо и можно спать на чистом сене. А вши беспокоили здесь не сильнее, чем в Париже. Левек проникся симпатией к моему дяде. По ночам они сидели в амбаре, пили и разговаривали. Когда мне не спалось, я подслушивала.
Однажды Левек рассказал, что во дворце опять спорили до глубокой ночи. Король требовал, чтобы сословия совместно придумали, как решить бесчисленные проблемы Франции, но стороны оказались неспособны договориться между собой. Духовенство и аристократия не платили налогов. А простолюдины, которые всегда платили, не желали дальше терпеть несправедливость и не шли ни на какие уступки.
— Франция разорится, король как ни в чем не бывало поедет на охоту, а расхлебывать нам с вами. Все как всегда, — подытожил мой дядя.
Левек заговорил снова. В его голосе дрожала тревога, но говорил он тихо, словно не хотел, чтобы его услышал кто-то еще:
— В этот раз все иначе, друг мой. Кое-кто хочет ограничить власть короля. Ходят слухи о революции.
По утрам мы вывозили балаган на городскую площадь и устраивали представления. Перед отъездом из Парижа дядя наспех соорудил новый кукольный театр из нашего обеденного стола. Мы водружали его прямо на тележку. Но зрителей было немного, и нам с матерью, теткой и сестрой приходилось подрабатывать прачками, чтобы не умереть с голоду. А потом все стало еще хуже.
В начале июня старший сын короля, дофин Луи-Иосиф, умер от чахотки. Ему было всего семнадцать. Его смерть повергла королевское семейство в глубокую скорбь. Весь двор погрузился в траур вместе с ними. А следом и весь город. Магазины и кабаки закрылись. От нас с нашими пукающими марионетками шарахались как от чумных.
Так продолжалось весь июнь. Мы ели черствый хлеб и заплесневелый сыр и изредка — клубнику, которую мне удавалось наворовать по огородам. Лица моих братьев почернели от загара. Сестра все толстела. А мать, тоскуя по кофе и по возможности помыться без докучливого внимания конюхов, стала ужасно раздражительной.
Однажды вечером Левек прибежал в конюшню, размахивая листовкой. Мятеж! Нижняя палата наконец перетянула духовенство и дворян на свою сторону, и теперь они называются не «Генеральные штаты», а «Национальная ассамблея» и собираются писать французскую конституцию. Их поддерживает кузен короля герцог Орлеанский.
Людовик, разгневанный изменой, перекрыл заговорщикам вход в комнату для заседаний. Тогда они собрались в зале для игры в мяч и поклялись друг другу, что не разойдутся, пока не напишут конституцию. Король отправил солдат их разогнать, но они отказались уходить. Граф Мирабо забрался на стул и прокричал: «Скажите вашему хозяину, что мы собрались по воле народа Франции, и никто нас отсюда не прогонит иначе как штыками!»
Левек сказал, что это было столь же храбро, сколь глупо. Мирабо могли застрелить на месте. Но он остался жив, и в результате, к всеобщему удивлению, отступил не Мирабо, а король.
Близился разгар лета. Жаркими были дни, и жаркими были споры. У Левека остановилась еще одна труппа парижских актеров — у каждого сине-бело-красная ленточка на груди. Один из них объяснил, что это цвета Революции, теперь все их носят.
Они принесли из столицы и другие вести: цены на хлеб взлетели до небес, и оголодавшие люди напали на зернохранилища. На улицах кричат, что король потратил шестьсот тысяч ливров на похороны своего сына, когда тысячи французских детей ежедневно умирают от голода. Еще рассказали, что безвестный актер по имени Тальма сыграл Брута, убийцу Цезаря, в римском одеянии — с обнаженными руками и ногами. Никто раньше такой дерзости не допускал, персонажей любой эпохи играли в современном платье. Критики назвали игру Тальма революционной. В театре был аншлаг.
Отец сказал:
— Это поразительно. Я поеду в Париж, я должен это видеть.
Мать умоляла его остаться, еще раз попытать счастья с марионетками. В последний раз.
— Люди придут, Тео, — сказала она, прижимая к груди моего младшего брата. — Обязательно придут. Ведь твои марионетки — самые красивые.
Отец улыбнулся ей. Мать любила его, а он любил ее, притом любил безумно. Для меня это осталось загадкой. Когда я последний раз ее видела, ей было уже тридцать шесть. Далеко не юная девица с персиковой кожей. И далеко не красавица. Ее темные волосы разбавляла седина, у нее крошились зубы, и от нее вечно пахло мочой и кислым молоком.
Он наклонился к ней и, думая, что никто их не видит, положил руку ей на грудь. Затем поцеловал младенца в головку, а мать в губы. Безумие как есть. Я отвернулась, потому что терпеть этого не могу, и поклялась себе, что никого и никогда не полюблю. Буду жить как захочу, буду верна только собственной воле.
Весь следующий день отец и мать ходили в приподнятом настроении. И мы в последний раз выкатили свой балаган на городскую площадь.
Итак, она была нищей актрисой с лицом простушки. У нее была семья. Они все вместе отправились в Версаль, где жили король с королевой. Прямо перед Революцией. Невероятно! Видимо, там она и встретила Луи-Шарля. Наверняка. И что же случилось потом, в Версале? Что она там увидела? Я хочу знать, что с ней было дальше.
С книжной полки раздается бой часов. На старинном циферблате — час ночи. Я уже сонная, а завтра утром мне в библиотеку. Надо заранее положить в рюкзак ноутбук и блокнот, почистить зубы, зарядить телефон — и как следует выспаться.
Вместо этого я переворачиваю страницу.
26
24 апреля 1795
Все началось с того, что мы играли Панча и Джуди [34] . Перед сценой собралась небольшая толпа — впервые за все время. Я до сих пор гадаю, почему люди пришли в тот день. Будто чувствовали, что тучи сгущаются, и решили посмеяться, пока еще можно.
— Ха-ха-ха! Вот тебе! — воскликнул Панч и ударил Джуди дубиной по голове, проламывая ей череп. Зрители взревели. Занавес. Поверженная Джуди, у которой один глаз болтался на ниточке, высунулась из-под занавеса и поклялась, что месть ее будет ужасна.
Когда она исчезла, появилась я. Моей задачей было развлекать публику в промежутках между актами. Я ненавидела эту работу — кривляться для дураков и мерзавцев, вонючих и ковыряющих в носу, — и все ради мелочи, завалявшейся в их карманах. Для интермедий я надевала штаны до колена и жилетку, хотя моему дяде это не нравилось. Он желал, чтобы я наряжалась в красное платье с глубоким вырезом и с туго затянутой талией, но ведь это не его мужики щипали за задницу. Пока я пела и плясала, за кулисами готовили марионеток и меняли декорации к новому акту. Как только занавес поднимался, я исчезала.
Вот Джуди, само добродушие, приносит Панчу тарелку недоваренной фасоли, и Панча начинает ужасно пучить. Его живот раздувается. Когда он могучим пердежом сметает со стола горшок с фасолью, а затем новый взрыв газов выбрасывает Джуди в окно, толпа аж воет от восторга. Следующий раскат из задницы Панча забрасывает соседского пса на дерево. Сосед жалуется судье, тот посылает к Панчу пристава. Панч задувает пристава в печную трубу, потом мощью метеоризма выносит судью из зала суда и заодно висельника прочь из петли. Все это время дядя имитирует неприличные звуки, растягивая губы пальцами.
Толпа разрасталась: люди подходили, привлеченные аплодисментами. Потом на площади остановилась роскошная белая карета с открытыми окнами. Я глянула на пассажиров, и кровь в моих жилах застыла. Я видела их портреты на листовках. То были король с королевой, их дочь Мария-Тереза и мадам Елизавета, сестра его величества.
Я смотрела на королевскую чету. Они сидели прямо и неподвижно. После похорон их старшего сына прошел всего месяц, и я не сомневалась, что нас накажут за веселье в дни траура. Бросят в тюрьму и оставят там гнить заживо. Я замерла на месте и едва дышала в ожидании приказа об аресте. Но вместо этого я услышала совсем другое: тихий детский смех.
А потом нежный голосок произнес:
— Мама, вы видели? Панч отправил собаку на дерево! Какие смешные куклы!
В окне кареты показался мальчик, которого я до того не разглядела, — Луи-Шарль, младший брат покойного дофина. Теперь он сам стал дофином. Он был хорошенький и чистенький, совсем не похожий на моих чумазых драчливых братьев, как лебедь не может быть похож на ворон.
Едва представление закончилось, меня подозвали к карете. Я подошла, кланяясь на каждом шагу. Луи-Шарль высунулся из окна и протянул мне золотую монету. Я поблагодарила его и поклонилась снова. Памятуя о том, что к коронованным особам нельзя поворачиваться спиной, я сделала шаг назад, оставаясь к ним лицом. И, как только я опустила ногу на землю, раздался оглушительный пук. Я сделала еще шаг — звук повторился. Это был мой жадный дядя, черт бы его побрал! За пару лишних монет в кармане он охотно отправил бы меня на виселицу.
Глаза короля расширились. Королева приложила руку к груди. Толпа притихла. Никто не смел рассмеяться. Я сделала еще один шаг назад и задержала ногу в воздухе, вынуждая всех предвкушать продолжение — ибо никогда, даже под страхом смерти, я не могла устоять перед публикой. Я опустила ногу — и снова раздался неприличный звук, а следом за ним — смех дофина. Это все, чего я добивалась. Я стала неистово метаться из стороны в сторону, дядя со своим звуковым сопровождением едва поспевал за мной. Я носилась между зрителями, крутилась и скакала на месте, потом запрыгнула на руки какому-то толстяку и напоследок сплясала под аккомпанемент чудовищного пердежа.
Толпа бурно аплодировала. К моим ногам летели монеты, но я не знала, доживу ли до возможности их потратить. Я перевела взгляд на карету. Мадам Елизавета возмущенно обмахивалась веером. Королева тоже, но я заметила, что она прячет за веером улыбку. Я взглянула на короля, ожидая увидеть в его глазах гром и молнии, но он смотрел не на меня. Он улыбался, глядя на своего сына, который высунулся из окна и безудержно хохотал.
Итак, грустный принц рассмеялся, а его безутешные родители улыбнулись. Я знала, что это моя заслуга, и больше ничья. Думаете, только у монархов есть власть? Поднимитесь на сцену — и сердца всех зрителей окажутся в ваших руках. Можно жестом вызвать смех, словом — слезы. Заставить людей вас обожать. Вот это — настоящая власть.
Вскоре к нам прибыл посыльный с мешочком монет и с повелением явиться в дворцовую конюшню завтра утром. Четвертый помощник распорядителя королевских увеселений подыщет для нас комнаты. К полудню мы должны быть готовы.
— К чему? — уточнил мой дядя.
— К представлению, разумеется, — ответил посыльный. — Для дофина, принцесс и детей придворных. Это просьба ее величества.
В кои-то веки у дяди не нашлось слов. В отличие от моей матери, которая кинулась целовать посыльному руку и горячо благодарить его, королеву и Господа Бога.
Мы решили, что удача наконец повернулась к нам лицом — о лучшей участи никто и не мечтал. Тем же вечером мы отпраздновали
Мы были так благодарны судьбе! Мы были так счастливы!
Мы были так глупы…
34
Классический кукольный дуэт: Панч и его супруга Джуди. Представления с участием этих персонажей были популярны на площадях и рынках средневековой Европы.
25 апреля 1795
Я просто играла роль, как и положено актрисе.
Но играла слишком хорошо и зашла слишком далеко. К моменту, когда я захотела остановиться, отвесить поклон и покинуть сцену, было уже поздно.
Мы приближались к дворцу со своей кособокой тележкой. Бернар, когда увидел, куда его ведут, остановился как вкопанный. Уперся всеми копытами и отказывался идти дальше.
Отец тоже был потрясен.
— Все вот это, — произнес он, — вот это все… для одного человека? — Гэлос его дрожал от злости.
— Господи, — причитала тетка Лиз. — Ох, Пресвятая Дева, это же уму непостижимо!
— Ромовая баба, — бормотала Бетт, облизываясь. — Сливочные пирожные. Тортики с вишней и кремом.
— Пошел, Бернар, пошел! — прикрикнул дядя. И мы двинулись дальше.
Я хорошо помню дворец. Если закрыть глаза, я вижу его, словно это было вчера. Сейчас я его опишу. Он был великолепен и поражал воображение своими размерами: больше любой церкви, даже больше собора. Наверное, сам Гэсподь испытывал зависть, глядя на него.
Закройте же и вы глаза и представьте: дивный летний вечер. Воздух теплый и ласковый: В небе сгущаются сумерки. Вы стоите в начале королевской аллеи — длинной дорожки из бархатистой травы. Апельсиновые деревья, розы и жасмин источают пленительные ароматы. С тысячи ветвей свисают мерцающие светильники. Если посмотреть на запад — взгляд теряется в бесконечности. На востоке в сумерках переливаются огни Версаля.
И вот наконец по ступеням террасы нисходят король и королева, ослепительные даже в скорби. Следом за ними движется живой сад: придворные в нарядах из сиреневого шелка с серебряным шитьем. В розовом атласе, усеянном жемчугами. В абрикосовом, бордовом, мареновом и лиловом. Казалось бы, в такие дни им следовало облачиться в невзрачные пастели, но ведь тогда невозможно блистать, а они не могут не блистать, поскольку зачем еще нужны придворные? Женщины — с уложенными сахарной водой прическами и с открытыми плечами, напудренными до белизны. Мужчины — в узких камзолах, стесняющих дыхание. Из-под кружева манжет виднеются пальцы, унизанные драгоценными перстнями.
Король кивает. Его взгляд — как длань Господня, под которой все вокруг оживает и приходит в движение. Один взмах руки — и сто музыкантов начинают играть Генделя. Эти звуки не похожи ни на какую иную музыку. Они пронзают насквозь, проникают в плоть и кровь и переиначивают само биение твоего сердца.
Появляется целая армия слуг с шампанским. За кустами суетятся четыре дюжины садовников. Они поворачивают краны и дергают рычаги, и внезапно из пены золоченого фонтана вздымается огромный Аполлон. В деревьях вдоль аллеи каменные сатиры как будто потягиваются и перемигиваются, а неподвижные богини оживают.
Окажись вы подле нас в ту минуту, клянусь, все ваши революционные идеи, если таковые у вас имеются, растаяли бы, как воск на жаре. Невозможно пожелать, чтобы такой красоты — не стало.
Спустя несколько дней после нашего приезда отец рассказал мне, что в свое время Людовик XIV, король-солнце, три десятка лет пускал треть всех налогов на возведение этого дворца, и три десятка лет строившие его бедняки умирали от истощения — все ради того, чтобы его величество мог роскошествовать. Но я не слушала отца. Я видела залы из зеркал и бриллианты размером с виноградину. Видела, как собак кормят шоколадом, видела туфли, усыпанные рубинами. Я не хотела больше слышать про бедняков. Я устала от бедности с ее вечными слезами, нытьем и вонью.
Мы давали кукольные представления во дворце. Собирались все дети придворных, а также их благородные родители и гувернеры с гувернантками. Трудно вообразить более странное зрелище: вся голубая кровь Франции перед убогим балаганом. Впрочем, в том сезоне убогость была в моде.
После спектаклей я играла детям на гитаре и учила их петь и танцевать. Устраивала веселые походы по дворцовым садам. Но усерднее всего я старалась рассмешить печального принца. Потому что, когда мне это удавалось, королева меня вознаграждала.
Я дурачилась при нем как одержимая. Нарядившись в бриджи и подобрав свои длинные волосы, я загадывала ему загадки и рассказывала анекдоты. Я кувыркалась и ходила колесом. Я выскакивала из-за деревьев, чтобы застигнуть врасплох придворных дам. Бросала в фонтаны камешки, чтобы обрызгать кавалеров. Пускала шутихи, отчего слуги роняли подносы. Луи-Шарль поначалу пугался шутих, но вскоре привык. Он обожал всякие шалости.
Старую герцогиню Ноайскую возмущало, что наследник французского престола ведет себя как цыганенок, и она говорила об этом королеве, но та пожимала плечами. Она видела, что сын ее повеселел, — лишь это ее заботило по-настоящему, а отнюдь не пирожные, что бы там люди ни говорили.
Все было хорошо. Я спала в тепле и сухости, и у меня уже скопился мешочек денег, о котором дядя не догадывался. Я пила вино и закусывала засахаренными вишнями.
Потом дела пошли еще лучше: однажды нас навестила одна из фрейлин королевы и сообщила, что ее величество предлагает Александрине переселиться во дворец и стать компаньонкой дофина. Я чуть не поперхнулась гвоздикой, которую жевала. Я не успела ответить «да» или «нет» — мой дядя тотчас выпалил, что для Александрины большая честь исполнить волю ее величества. А также это большая честь для всей нашей семьи. Фрейлина улыбнулась и предупредила, что королева будет ждать меня в своих покоях через час.
Как только она ушла, я повернулась к дяде.
— Я сама способна отвечать за себя, — сердито начала я. — Это мой выбор, а не твой. Во дворце слишком душно. Там нужно соблюдать кучу правил. Со всех сторон за тобой следят. У стен есть уши. Я не желаю там жить…
Он рассмеялся.
— Твои желания не имеют никакого значения. Ты приобретаешь положение при дворе — вот что важно.
— А если я откажусь? — спросила я дерзко.
В ответ я получила пощечину.
— Ты не откажешься, Алекс, — процедил дядя, — иначе я сделаю из тебя отбивную. Если королева перестанет к тебе благоволить — мы потеряем все.
Королева благоволит ко мне. Эти слова мигом успокоили мою злость и боль от пощечины.
Дядя продолжал:
— Ты пойдешь к ее величеству. И сыграешь роль компаньонки дофина — причем сыграешь хорошо. Только попробуй ослушаться! Ты будешь…
— Да-да, дядя, ты прав, — сказала я.
— И предупреждаю тебя… Постой, что-о? — Он опешил от моей нежданной покорности.
— Ты прав. Я все сделаю. От этого зависит судьба нашей семьи.
Дядя сощурился. Он чуял неладное. И был прав, поскольку меня не волновала судьба моей семьи. Только моя собственная.
Я умылась, начистила башмаки и покинула нашу комнату. К черту дурацких марионеток, думала я, пересекая Мраморный двор. К черту дядю с его прихотями. Я буду компаньонкой французского принца. А через год-другой, когда мальчик подрастет, я попрошу королеву о протекции. И она не откажет, она ведь ко мне благоволит. И уж тогда меня ничто не остановит. Одно ее слово — и я начну блистать на парижской сцене. Мне к тому времени исполнится четырнадцать. Я буду Офелией и Марианной. Сюзанной, Заирой и Розалиндой. Разве Каролина Ванхов не покорила весь Париж, сыграв Ифигению в четырнадцать лет?
Фрейлина, ожидавшая у покоев королевы, окинула меня взглядом и спросила:
— Что это за наряд? Неужели у вас нет платья?
Я ответила, что у меня всего одно платье, которое выглядит еще хуже этих штанов. Тогда она потребовала, чтобы слуга отдал мне свой камзол, и сама помогла мне его надеть. Затем мне было велено ждать в коридоре. И я ждала — час, два… Передо мной сидели другие люди, они ждали гораздо дольше. Министры. Послы. Дряхлая маркиза с четырьмя спаниелями, невозмутимо смотревшая, как ее собаки грызут ножки стульев и гадят на ковер.
Наконец я вошла в кабинет несказанной красоты. Потолок был расписан ангелами и облаками. Вся мебель словно сделана из золота, а ковер под ногами — соткан из живых цветов. В вазах стояли розы всех мыслимых оттенков, благоухание наполняло воздух. Королева сидела за мраморным столом и писала письмо.
Она выглядела совсем иначе, чем в предыдущие наши встречи. На ней было скромное платье из муслина, и я впервые видела ее без парика. В ее волосах, собранных в низкий узел на затылке, виднелись белые пряди. Ее лоб оказался исчерчен морщинами. Издалека я этого не замечала. Когда она подняла на меня взгляд, я увидела в ее глазах усталость и печаль и вспомнила, что она потеряла сына. Об этом легко забыть, когда она блистает на балах и одаряет улыбками жирных боровов в расшитых камзолах.
Я изобразила реверанс, хотя это непросто в штанах, и замерла, потупив взор. Она велела мне подойти ближе и какое-то время разглядывала меня, словно собиралась с мыслями. Наконец она сказала:
— Мой сын полюбил тебя. Он был веселым мальчиком, пока не умер его брат. Теперь он проводит слишком много времени в мрачных раздумьях, подолгу предается печали и оттого теряет здоровье. Я хочу, чтобы ты стала его компаньонкой. Развлекай его. Пой и танцуй для него. Пусть в его бедное сердце вернется веселье. Возьмешься ли ты за это?
Я ответила, что о большей чести не смела и мечтать. Что люблю дофина больше собственной жизни. При этом я пустила слезу и говорила с прочувствованной хрипотцой, хотя мальчишка был мне безразличен, я видела в нем всего лишь средство для достижения моей цели.
Королева, поверив в мое лицедейство, улыбнулась. Она протянула мне мешочек с деньгами и сказала, что я могу идти. Ее фрейлина велела мне собрать вещи и поскорее возвращаться во дворец, где отныне я буду жить. У меня будет комната по соседству с покоями дофина.
Я рассовала половину денег по карманам штанов. Мешочек с оставшимися монетами предстояло отдать дяде: он не поверит, что я ушла из дворца с пустыми руками. Затем я побежала прочь из королевских покоев, вниз по лестнице, к огромным входным дверям и дальше по ступеням.
«Дофин меня любит! — радовалась я. — А однажды меня будет любить весь Париж. Я стану величайшей актрисой Франции!»
Иногда я вспоминаю ее — ту девчонку, какой была тогда. Вижу, как она бежит по Мраморному двору, в потрепанных штанах до колена и камзоле с чужого плеча, и смеется. Как она танцует от радости, и радужные ожидания кружат ей голову.
Я помню ее, но я ее больше не знаю.
Опустив дневник, я на несколько секунд закрываю глаза.
Да, я тоже вижу эту девчонку. Слышу ее голос. И хочу, чтобы она рассказала свою историю до конца. Но в этот момент в дверном замке поворачивается ключ. Отец вернулся. Это плохо. Наверняка Минна уже сообщила ему, что я вчера потратила триста евро. Он, конечно же, спросит, на что, а я не хочу отвечать правду. Не хочу сейчас выяснять с ним отношения.
Я хватаю рюкзак и засовываю туда дневник. Мчусь в свою комнату, стаскиваю джинсы и залезаю в постель. Слышу, как отец ходит и ставит портфель на пол. Потом снимает ботинок. Второй. Потом идет к моей двери, заглядывает и зовет меня шепотом:
— Анди!
Я мерно дышу, лежа к нему спиной, чтобы он не мог разглядеть мое лицо. Он приоткрывает дверь чуть шире. Свет из коридора ложится на стену, и я вцжу его тень.
— Анди, ты спишь?
Когда мы с Труменом были маленькими, он возвращался с работы и целовал нас перед сном. Сейчас он даже не переступает порог комнаты. Пара секунд, он закрывает дверь и уходит.
Я вздыхаю с облегчением.
И с грустью.
27
Утро. До меня доносится колокольный звон и ржание лошадей в конюшне. Запах сена и навоза.
— Алекс, просыпайся, — шепчет мне чей-то голос. — Папа говорит, надо помочь с марионетками. Вставай, соня, вставай…
Я открываю глаза. Над моей кроватью нависает огромная марионетка из папье-маше. У нее крючковатый нос, острый подбородок и маленький перекошенный рот. На меня таращатся безумные стеклянные глаза.
— ПРОСЫПАЙСЯ! — кричит чудовище.
Я тоже кричу и подскакиваю на постели. В ужасе оглядываюсь. Никого. Никаких исполинских марионеток, никаких лошадей и коров. Я не в конюшне. Я дома у Джи и Лили, в гостевой комнате. Мне все приснилось. Так, хорошо, нужно успокоиться. Я делаю глубокий вдох, стараясь унять колотящееся сердце и дрожь в руках.