Родина (Огни - Разбег - Родной дом)
Шрифт:
— Ну, пошли.
Так началась новая жизнь Игоря Семенова. Еще недавно сын инженера-кораблестроителя, ученик седьмого класса, Игорь Семенов обратился в воспитанника матросского пулеметного расчета. Максим Кузенко был его старшим братом, отцом, а в редкие минуты передышки — и веселым товарищем-забавником: как лихо он играл на старенькой, залатанной гармошке, как насвистывал вальсы и песни, как плясал!.. А когда Максим изображал «в лицах» очередную разведку «с хорошим уловом», все моряки покатывались со смеху. В коротком, тревожном сне Игорь чувствовал, как Максим прикрывал его бушлатом, осторожно подтыкая с боков, чтобы не дуло. А сколько раз, беспокойно чувствуя сквозь сон, что уже пора проснуться, Игорь слышал, как Максим с сожалением и грубоватой нежностью говорил:
— И сладко же дрыхнет пацаненок, даже будить жалко!
— …Э, да разве все о нем расскажешь, о нашем Максиме? Что я здесь буду делать… пилить, паять или что там еще? — с тоскливым презрением закончил Игорь. — Нет, ни паять, ни пилить я не буду. Лучше сразу честно скажу: «Отпустите меня, уеду обратно в Севастополь, к Максиму!»
«Тяжелый случай!» — подумал Игорь. Вчера ему показалось, что севастополец немного развлекся на воскресной прогулке по Лесогорску.
— Везде хорошие люди есть, привыкнешь и у нас! — решительно заявил Чувилев.
В эту минуту из противоположного угла комнаты раздался громкий, раздраженный шепот:
— Да будет вам гудеть! Надоели!
Кто-то большой, несуразно раскачиваясь и размахивая руками, встал с кровати и зашлепал в сторону двух разговаривающих тезок.
— А, это ты, Зятьев! — узнал Чувилев.
— Ну, я. Что за прорва! Которую ночь и я тоже не сплю! — пробурчал Зятьев, присаживаясь на край чувилевской кровати.
Вспышка молнии осветила его встрепанные, как светлая овчина, волосы, безусое, еще ребячье, толстощекое лицо с мясистым носом и всю его тяжеловесную фигуру в майке.
— Не сплю и не сплю, хоть зашей мои глаза! — почесываясь, зашептал Зятьев. — Да вы еще здесь со своими разговорами! Так вот и вижу наше село, колхоз… как мы дома жили. Вдруг ка-ак запылает пожарище, ка-ак засвистит огонь… у-у!
— Значит, сильно бомбили вас? — спросил севастополец.
— Вспомнить страшно! — шумно вздохнул Зятьев, — И бомбили, и зажигалки бросали. Сколько их летело, я не считал. Как бомба-то взвыла, мы с мамкой на улицу выскочили, прямо как полоумные. Ночь была темная, народ бежит отовсюду, все плачут, трясутся. И мы побежали. Две бомбы за околицей упали, колхозные сараи загорелись. Все к колодцу побежали, тушить начали — сараи были хорошие, новые. А пока сараи тушили, фашисты по всему селу зажигалок набросали. Село-то наше горит, мамка тут ка-ак закричи-ит: «Детушки мои-и!» И понеслась домой, а дом наш пылает, что солома. А дома-то ребята спали… Мать бежит, словно ума лишившись, взбегает на крыльцо — и прямо в дым, в огонь кинулась! Тут я догнал ее, ворвался в сенцы, да ка-ак обдало меня искрами… Потолок рухнул! Не помню, как я уполз. Вот так и жив остался, не знай для чего, один-одинешенек на свете.
Зятьев тяжко вздохнул.
— Село наше было трактовое, большое. Все начисто сгорело. А теперь, гляжу, сошлись мы тут один другого бездомнее.
Его большое тело тяжело закачалось в ночной мгле. Он вздыхал и глухо стонал.
Вдруг Толя Сунцов поднялся с кровати и сердито бросил:
— Ну, разошлись! Спать людям не даете… Безобразие!
— Ладно, ладно, — смущенно прошептал Чувилев. — Сейчас кончим.
«Да, тут что-то надо делать!» — подумал он.
— Толь, а Толь! — шепотом позвал он Сунцова. — Ты не спишь?
— Не спится что-то.
Чувилев присел на край постели и зашептал над ухом своего приятеля:
— Ребята приехали тру-удные, как бы нам из-за них не оскандалиться. Один в Севастополь обратно хочет бежать, другой о колхозе своем тоскует.
Сунцов лениво, едва слышно поддакивал торопливому рассказу. Наконец Чувилев решительно встряхнул друга за плечо.
— Слушай, Толька! Вот ты говорил вчера: «Зачем мы с ними возимся, словно они слабые?» Знаешь, эвакуация и на втором году войны ведь тоже трудна, как и наша была.
— Да, пожалуй, — согласился Толя.
— Если мы их не пожалеем и им не поможем, мы сами запутаемся с ними — хуже некуда.
— Обязательно поможем! — решительно уверил Толя.
Сунцов лежал с закрытыми глазами, напряженно вытянувшись в странном бодрствовании, когда лень было даже бровью шевельнуть. Лицо Юли с заплаканными глазами вдруг вспомнилось ему, и незнакомая тоска разлилась в его груди.
Небо в окне уже голубело, и в наступившей тишине чуть дышал предрассветный ветер.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
КЛЮЧ
Ольгу Петровну Шанину вызвали в комитет женщин-активисток Лесогорского завода. Она вернулась оттуда к вечеру, мрачная и растерянная.
Олимпиада Маковкина, сидя на ступеньках крыльца, встретила новую знакомую сочувственным вопросом:
— Что, видно, не сахарный разговор был?
— Д-да… Спрашивали о моей специальности и в каком цехе желаю работать, — понуро ответила Шанина, садясь на крыльцо рядом с Юлей.
— Ну уж, у них как водится — всех бы в цеха свои затащить! Садись, садись, умаялась, поди? Кто тебя допрашивал? Поди, «сама»?
— Кто это «сама»?
— Директорша. Ну, Варвара Сергеевна, Пермячиха…
— Да, жена директора говорила со мной, и еще одна была, такая же, как она, полная, русая..
— А… это Лосева Наталья Андреевна, старая подружка Пермячихи. А я вот им не далась, не пошла в ихний цех — и баста! Буду с ребятами здесь грызться, а в цехи, к станку, не пойду! У меня детишек четверо. Пусть благодарят, что в общежитии околачиваюсь. Ну, с чем же они насчет специальности к тебе приставали?
— Ах, знаете, моя специальность здесь ни при чем! — горестно вздохнула Шанина.
— Ты кем же была-то?
— Продавщицей в парфюмерном магазине. Ну, знаете, духи, пудра, одеколон… В нашем городе был замечательный грязевой курорт, курзал, музыка, концерты каждый день. Публика все очень культурная, из Москвы, из Ленинграда. Магазин наш совсем близенько от грязелечебницы. Идут больные с процедур, зайдут в магазин. Они любезны со мной, я с ними… Ну, как добрые знакомые. Форма у нас была: шелковая кофточка и шелковый же фартучек, знаете, нежносалатного цвета, а юбка синяя. Прическа, конечно, перманент.