Родина
Шрифт:
— Там он и теперь… А вот младший, Виктор, оказался в Сталинграде, на прошлой неделе письмо от сынка получили. Пишет: «Забились мы в землю, а земля под нами ходуном ходит». Мать теперь места себе не найдет, как он там жив-здоров… Утром сводку о Сталинграде по радио слушает, а сама бледнехонька… Вечером опять около радио томится, ждет: может, в «Письмах с фронта» от Виктора словечко до нас долетит? Да ему там не до того…
— Варваре Сергеевне всего полезнее чаще среди людей бывать.
— Она и работает, даже забывается иногда. Но ведь я вижу, как она хлопочет обо
Парторг смотрел на директора с искренним и глубоким сочувствием, голос его звучал мягко и бережно, однако Михаил Васильевич точно знал: Пластунов продолжает думать о выставке. И, конечно, она откроется, Пластунов все-таки убедит его, что директору совершенно необходимо присутствовать на открытии в клубе.
«Да, уж если ему что в голову втемяшилось, не отступится нипочем, не таковский!» — досадовал про себя Пермяков, но, впрочем, эту черту характера он как раз и любил в Пластунове.
В то воскресенье, во второй половине октября, на заводе был выходной день, опять три недели спустя после предыдущего. Открытие выставки предполагалось в двенадцать часов, с четырех — начало киносеансов, а с восьми и до одиннадцати в главном фойе клуба ожидались танцы, — «вообразите, девочки, с духовым оркестром и с военными!», как передавали из уст в уста все заводские девушки. Далее заводские всезнайки сообщали: танцоров-военных и оркестр «предоставит» воинская часть, которая формируется около Лесогорска, и что обо всем этом позаботился Пластунов. Передавали, что Пластунов якобы сказал: «Если отдыхаем мы редко, так пусть наши девушки подольше живут приятными воспоминаниями! Пусть вдоволь потанцуют и повеселятся».
Среди добровольцев, помогавших Ракитному в подготовке выставки, главными заправилами были Игорь-севастополец и три его друга. Не отставал от них и Василий Зятьев.
Они подняли Ракитного чуть свет, и уже с раннего утра в большом, холодном клубном зале поднялся дружный галдеж, смех и топот.
Работа уже близилась к концу, когда художник вдруг увидел, что его помощники о чем-то громко спорят.
— В чем дело, товарищи? — спросил, подходя, художник.
Игорь Чувилев поднял на него загоревшиеся мрачным огоньком темносерые глаза.
— Несправедливость получается! — хмуро и твердо сказал Чувилев и отложил было в сторону одну из больших акварелей.
Это был коллективный портрет молодых стахановцев: четверо юношей и девушка с тонким личиком сидели вокруг стола.
— Не имеет она права здесь быть. Она, вот эта самая! — вспыхнул Игорь Чувилев и презрительным жестом указал на лицо Юли Шаниной. — Не заслужила она, чтобы ее рисовали! В бригаде Сони Челищевой она одна осталась такая отсталая!
Тут заговорил Сунцов, бледный, с тусклыми, страдающими глазами:
— Иннокентий Петрович, по-моему, они перегибают палку. Юля Шанина еще ученица, как и вся бригада Сони Челищевой тоже ученическая. Юле, конечно, еще трудно…
— Вот заступник нашелся! — ехидно усмехнулся Сережа.
— Несправедливость! — повторил Чувилев, но Игорь-севастополец, заметив досаду на лице художника,
— Да хватит вам, ребята, в самом деле. О чем тут спорить? Подумаешь, беда какая! Ну, мы стахановцы, а рядом с нами очутилась ученица… Ну и шут с ней! Куда эту акварель лучше всего повесить, Иннокентий Петрович? Вот сюда, в середину, или повыше?
Когда художник отошел, Василий Зятьев наклонился к Сунцову и, басовито похохатывая, произнес:
— Картина висит, конечно, что надо… А только обхитрил ты народ, Анатолий… ой, обхитри-ил!
— Я в твоих замечаниях не нуждаюсь! — уже оправившись, строго сказал Сунцов.
— А! Правда глаза колет! — озлился Зятьев. — Да и не с чего нос-то задирать!
Зятьева поддержали довольно злыми шуточками по адресу Юли Шаниной. Кое-кто вспомнил, что учебная бригада Сони Челищевой все еще не вышла на самостоятельную дорогу, потому что кто-то из ее женщин «тянет дело вниз», — не эта ли смазливенькая девчонка?
— Да, да! — торжествовал Зятьев. — Работе цена грош, а девчонке, смотри, почет оказали! Ежели почет заслужил, так без стыда людям в глаза гляди! — уверенно и громко говорил он.
Зятьев был из тех, кто действительно «заслужил почет», — все видели его коренастую фигуру на небольшом этюде маслом «Молодой сталевар Василий Зятьев».
Счастливый сталевар старался развешивать картины с самым равнодушным видом, но словно какая-то сила манила его хоть одним глазком взглянуть на себя. Да, это был он, Василий Зятьев: вот его белобрысые волосы, выбившиеся из-под шапки, вот его курносое лицо, брезентовая спецовка с большой дырой, которую он прожег, когда брали пробу. Но как все это было удивительно и чудесно! Он всегда стеснялся своего некрасивого лица, даже боялся с девчатами знакомиться. А на картине это курносое лицо, озаренное розовыми отсветами печи, смотрело задумчиво и гордо. Честное слово, Зятьеву даже в голову не приходило, что у него может быть такое выражение! Да, он свое сталеварское дело знает!
«И вот как чудно выходит: будто этот Ракитный в душу мне заглянул!» — изумился Зятьев.
Ему вдруг захотелось поведать всем, как неспроста беседовал с ним Ракитный, расспрашивая о довоенной его жизни, о родном колхозе, о том, как деревенский парнишка привыкал к заводу и стал уже старшим подручным знаменитого южного сталевара Александра Нечпорука. Теперь, глядя на собственное изображение, Зятьев открыл для себя: он в самом деле гордится тем, что перестал бояться мартенов, варит танковую сталь.
Чувствуя, что он не в силах больше таить свое открытие, Зятьев принялся рассказывать, «как было дело».
Сунцов мог бы отойти подальше, чтобы не слышать довольного голоса сталевара, но никуда нельзя было уйти от правды: Юля Шанина еще ничего не сделала «для общей жизни», как любила говорить Соня, чтобы иметь право красоваться среди портретов современников.
Он отошел подальше и уже не слышал Зятьева, но смутное беспокойство за Юлю осталось.
Игорь-севастополец, стоя против стены, любовался всем, что было развешано его руками. Его нервное лицо выражало глубокое раздумье.