Родная Речь. Уроки Изящной Словесности
Шрифт:
Герой и автор испытывают эсхатологическое отчаяние: рушится и ускользает все, что составляло смысл бытия. Профессор вдруг проникается пониманием бессмысленности жизни без "общей идеи" - и здесь очень важно, что случается это резко, хоть и не под влиянием какого-то конкретного события (как у Толстого в "Хозяине и работнике"). Оттого и конец предстает не неизбежным постепенным умиранием (как в толстовской "Смерти Ивана Ильича"), а именно тупиком, в который зашла жизнь, и выход из которого может быть спонтанным, разовым. На следующий год Чехов уехал на Сахалин.
"Скучная история" как бы суммировала разнообразные чувства и ощущения, связанные с провалом романной затеи, которая была призвана ответить,- но не ответила -
Сахалин - главный поступок Чехова. И трагедия заключается в том, что эта героическая поездка ничего не изменила в его творческой жизни.
Надежда на то, что могла изменить - была. Примечательно, как Чехов излагает Суворину целый ряд разнообразных многословных обоснований своего шага,
176
в конце концов признаваясь, что все они неубедительны. Примечательно, о чем говорится в последнем перед путешествием письме: "Беспринципным писателем, или, что одно и то же, прохвостом я никогда не был". Примечательно, как Чехов просит не возлагать литературных надежд на сахалинскую поездку, тут же проговариваясь: "Если успею и сумею сделать что-то - слава Богу".
Но ответа на самые главные вопросы Сахалин не дал: Чехов не привез оттуда романа.
Ироничный интроверт, он не признавался в тяжести и жестокости такого исхода, шутил: "Мне все кажется, что на мне штаны скверные, и что пишу я не так, как надо, и что даю больным не те порошки", хотя рассчитывать на иной результат предприятия были основания, и логично предположить, что мог в качестве примера возникать и образ каторги Достоевского как творческого импульса. Но Сахалин оказался "не тем порошком", не вывел из профессионально-этического кризиса: "Пишу свой Сахалин и скучаю, скучаю... Мне надоело жить в сильнейшей степени". Столь радикальное средство не подействовало.
В ближайшие несколько лет тема романа появляется в чеховской переписке и разговорах (судя по мемуарам) многократно, чтобы не сказать - навязчиво, причем самым причудливым образом. Прежде всего, впрямую - в виде постоянных упоминаний о намерении написать роман. В наименовании романами вещей, которые в конечном итоге автором же и были названы повестями ("Моя жизнь") или даже рассказами ("Три года"). В шутливых проговорках: "Жениться на богатой или выдать "Анну Каренину" за свое произведение". В советах другим, похожих на заклинания: "Пишите роман! Пишите роман!" Наконец, в явном раздражении от собственной идеи-фикс: "Слухи о том, что я пишу роман, основаны, очевидно, на мираже, так как о романе у меня не было даже и речи".
Гениальность Чехова-рассказчика так явна и общепризнанна, что кажется ненужным и нелепым обсуждать проблему отсутствия романа в его творчестве. Однако безусловность иерархического превосходства романа над рассказом для самого Чехова - выстраивает его
177
прозаические сочинения в несколько иной перспективе. Роман написан так и не был, но проблема романа - все-таки преодолена.
У зрелого Чехова выделяются два типа рассказов, которые можно назвать собственно рассказами и микро-романами. Различие тут обусловлено отнюдь не объемом, и лучшие образцы микро-романов даны не в самых больших вещах, а в тех, где сгущение повествовательной массы превращает рассказ в некий компендиум, наподобие тех, в которых для нерадивых американских школьников пересказывается классика. Такие рассказы Чехова - сжатый пересказ его же ненаписанных романов.
Это условное разделение ни в коем случае не предусматривает качественной оценки. Тут показательны два последних равно блистательных образца чеховской прозы - "Архиерей" и "Невеста", из которых первый является несомненным рассказом, а второй может быть отнесен именно к микро-романам. Разделение, стоит повторить, весьма условно и вызвано внутренними особенностями сочинений:
Если взять позднюю прозу Чехова, то эти два параллельных ряда можно проследить с достаточной четкостью: рассказы - "Случай из практики", "По делам службы", "На святках", "Архиерей"; микро-романы - "Крыжовник", "О любви", "Душечка", "Дама с собачкой", "Невеста" и, может быть, самый показательный из всех - "Ионыч".
Хрестоматийный, зачитанный до дыр со школьной скамьи рассказ "Ионыч" прочитывается в качестве микро-романа по-иному, по-новому. Чехов сумел без потерь сгустить грандиозный объем всей человеческой жизни,
178
во всей ее трагикомической полноте на 18 страницах текста, что в 10 раз меньше, чем та первая попытка большой формы, с которой он начинал "Безотцовщина".
Парадоксальным, но бесспорным образом за двадцать лет большая форма увеличилась за счет уменьшения. Как в бреде сумасшедшего, внутри шара оказался другой шар, значительно больше наружного. Причиной тому виртуозная техника прозаика Чехова.
На идею романа работают и эпическое начало - "Когда в губернском городе С...", и общая неторопливость тона, заставляющая настраиваться так, будто впереди не восемнадцать, а сотни страниц, и резонерские нравоучительные вставки - разъяснение после показа - которые можно позволить себе лишь на широком романном пространстве и на которые Чехов с неслучайной щедростью тратит слова. Мастерски использованы мелкие приемы, удлиняющие повествование - например, на трех страницах четырежды упоминается, что между эпизодами прошло четыре года, и обилие повторов едва ли не перемножает в сознании эти четверки, разворачивая долгое временное полотно. Полторы драгоценных страницы размашисто израсходованы на эпилог - не нужный для сюжета и развития характера, все уже закончилось на финальной по сути фразе "И больше уж он никогда не бывал у Туркиных". Но эпилог - к тому же данный в отличие от всего остального текста не в прошедшем, а в настоящем времени - тоже удлиняет повествование, приближая его к романной форме, и потому нужен. (Хоть и неудачен, как, впрочем, неудачны практически все литературные эпилоги - возможно, это заложено изначально: "эпилог" означает "после слова", а что может быть после слова вообще?)
Все это, вместе взятое, изобличает в "Ионыче" именно роман, во всяком случае - романный замысел. Тот замысел, который присутствует у Чехова на протяжении всей его зрелой прозы. Если использовать бахтинскую формулу "человек или больше своей судьбы, или меньше своей человечности", можно сказать, что у Чехова в качестве вечной, почти навязчивой идеи - всегда лишь вторая часть антитезы. Его герои неизменно - и неизбежно - не дорастают до самих себя. Само слово "герои" применимо к ним лишь как литературоведческий
179
термин. Это не просто "маленькие люди", хлынувшие в русскую словесность задолго до Чехова. Макар Девушкин раздираем шекспировскими страстями, Акакий Башмачкин возносит шинель до космического символа. У доктора Старцева нет ни страстей, ни символов, поскольку он не опознал их в себе. Инерция его жизни не знает противоречий и противодействий, потому что она естественная и укоренена в глубинном самонеосознании. По сравнению со Старцевым Обломов титан воли, и никому не пришло бы в голову назвать его Ильичем, как того Ионычем.