Родственники
Шрифт:
– Что это, матушка, ты уселась тут у окна?
– произнесла маменька печальным и болезненным тоном. Иначе она не говорила.
– Что-с?..
– спросила рассеянно Наташа.
– Ах, боже мой, что ты, оглохла, что ли?.. я спрашиваю тебя, зачем ты уселась у окна?
– Да отчего же мне не сидеть тут?
– Хоть бы занялась чем-нибудь.
– Да чем же мне заняться, маменька?
– Чем?
– проговорила Олимпиада Игнатьевна, - ну, коли нет никакой работы, хоть бы чулок вязала. Все занятие.
Затем последовало молчание.
Дождь продолжал стучать в стекла. Наташа еще раз
Олимпиада Игнатьевна, глядя на нее, также зевнула и прошептала со вздохом:
– Ах, боже мой!.. Ах, господи, боже мой!
– и перекрестила свой рот.
Через минуту она снова обратилась к Наташе:
– Да что это ты зеваешь беспрестанно, Наташа?
– Скучно, маменька.
Олимпиада Игнатьевна печально покачала головой.
– В твои лета мы не умели и не смели скучать, - проворчала она.
– Так ты скучаешь с матерью?
На глазах Олимпиады Игнатьевны показались слезы. Она, подобно многим барыням, владела искусством вызывать слезы при всяком удобном случае.
Наташа хотя и привыкла к такого рода слезам, но, несмотря на это, считала обязанностию в таких случаях бросаться к маменьке, утешать ее и целовать ей ручки.
– Маменька, душенька! что это вы! полноте! Как вам не стыдно!.. Мне так просто скучно, я сама не знаю отчего, а с вами, маменька-с, как это можно! с вами мне никогда не скучно.
На слова Наташи Олимпиада Игнатьевна улыбнулась с приятностию, хотя вполне была убеждена, что Наташа лжет и что она скучает с нею.
– А который час, Наташа?
Наташа побежала в соседнюю комнату, в которой тяжело шипели стенные часы.
– Половина седьмого, маменька-с, - закричала она.
– Ну, коли половина седьмого, так вели Марфутке собирать к чаю да позови эту негодницу Феньку… Где она там это бегает, скверная девчонка?
Олимпиада Игнатьевна вздохнула. Она каждое слово сопровождала или вздохом, или легким стоном.
Явилась Марфутка, распространяя в комнате запах коровьего масла, которым она мазала волосы. Марфутка собрала все, что следует, к чаю. За Марфуткой явился Ларька, низенький и пожилой мальчишка, в грязных сапогах, в которые были заправлены синие кумачные панталоны, - и поставил на стоп нечищеный самовар. Вслед за Ларькою показалась двенадцатилетняя девчонка Фенька, обстриженная под гребенку, в тиковом платье с талией под мышками и в башмаках на босую ногу. Фенька неотлучно находилась при барыне для посылок и, стоя у дверей, вязала обыкновенно толстый и засаленный чулок, а иногда дремала, прислонясь к стене, но и во сне все-таки шевелила спицами.
Олимпиада Игнатьевна побранила Феньку, объявила ей, что если она вздумает еще раз убежать, то она ее, как собачонку, привяжет на веревку к двери, и в заключение прибавила, что уж здоровья ей нестает управляться со воем этим народом. Затем все пришло в обыкновенный порядок: самовар закипел, Фенька прислонилась к стене и зашевелила спицами; Наташа принялась разливать чай. К чаю явился Петруша.
Петруша в семнадцать лет корчил человека, все понявшего и разгадавшего.
Никакие вопросы не останавливали его: он разрешал их легко и смело. Он говорил без умолку и с жаром обо всем: о Байроне, о Сен-Симоне, о Фурье, о гегелевском примирении и о том, что некоторое время он находился в моменте распадения и сделался
Людей четырьмя или пятью годами старше себя он без церемонии причислял уже к старому поколению и говорил: "Нет, они не в состоянии понять нас, они не могут сочувствовать нашим интересам. Они отстали!" Года три он приготовлялся в Москве к университету, но, не выдержав вступительного экзамена, возвратился восвояси и зажил преспокойно в селе Брюхатове, почитывая журналы, пописывая стишки в гейневском роде
(этот род был тогда в моде), покуривая трубку и посматривая на всех окружавших его (не исключая и маменьки) с ироническою улыбкою.
Когда Петруша вошел в комнату, задумчивый и бледный, Олимпиада Игнатьевна обратилась к нему с нежностию.
– Ах, Петенька, - сказала она, вздыхая, - ты все занимаешься! побойся бога, ведь у тебя грудь слаба, дружочек.
Петруша, ничего не отвечая, закурил трубку и развалился в креслах.
– Да что ты такой скучный?
– спросила она его с беспокойством.
– Ах, да ничего, отстаньте, пожалуйста. Олимпиада Игнатьевна беспокойно посмотрела на него.
Напустив дыму полную комнату, Петруша встал с кресел и начал прохаживаться по комнате, мрачно завывая себе под нос:
Есть упоение в бою,
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении чумы!..
– Ваш чай, братец, совсем простынет, - сказала Наташа.
Петруша, ничего не отвечая, подошел к столу, отпил немного из своего стакана, пустил изо рта еще тучу дыма и потом снова стал прохаживаться по комнате, продолжая завывать стихи. Фенька, шевеля спицами, смотрела на него, вытараща глаза. Наташа начала рассказывать маменьке только что перед этим выслушанную ею от Федоры- ключницы новость - о том, как дяденька Ардальон Игнатьич, по приказанию тетеньки
Агафьи Васильевны, очень строго наказал своего кучера Петрушку и непременно решился отдать его не в зачет в рекруты; о том, как тетенька очень сердилась на дяденьку за то, что он избаловал всех людей, как дяденька оправдывался перед тетенькою, и прочее.
Олимпиада Игнатьевна не без удовольствия и с большим вниманием слушала рассказы
Наташи, от поры до времени только тяжело вздыхая и пожимая плечами… Наташа, несмотря на все ее достоинства, имела небольшое поползновение к пересудам и сплетням, общее всем деревенским барышням.
Она отличалась от своих подруг тем, что была большая охотница читать. Она прочла почти все французские романы в переводах.
Чтение, хотя довольно бестолковое, способствовало все-таки развитию ее понятий.
Но многое в книгах перетолковывала она странно, по-своему; многого совсем не понимала, а объяснить было некому. Наташа все таила в самой себе и никому не доверяла своих мыслей и ощущений.
Петруша считал ее пустой девочкой; он говорил, что у нее "одна из тех будничных натур, на которые природа не скупится", и только так иногда, из милости, читал ей свои стишки.