Роковая женщина
Шрифт:
— Я думал, что тебя остановили твои же прихожане, — сказал Роберт. Его лицо, как всегда, было спокойным, но глаза выдавали ярость. Эммет в своем неуклюжем маневре напоролся на вопрос о музее и дал Алексе шанс предстать разумной и интеллигентной.
— Признаю — отношение прихожан было, в основном, не христианским, — ответил Эммет. — К счастью, им было мало, что возразить.
Эммет, заметила Алекса, разделял семейное отношение к оппозиции — сочетание надменности и высокомерного упрямства. Его воззрения могли быть самыми левыми среди Баннермэнов, но
Он положил себе кусок лосося с блюда, где лежала целая рыба — приготовленная, разделанная, а затем искусно сложенная, уже без костей, так, что казалось, будто она покоится среди зелени свежепойманной. Алекса к ней не притронулась, отчасти из свойственной уроженцам Среднего Запада нелюбви к рыбе, отчасти потому что ей было неприятно есть что-то, сохранившее голову, глаза и хвост. У де Витта не было подобных предрассудков, а может, он просто был голоден. Он ел быстро, словно опасался, что Роберт может в любой момент отобрать у него тарелку.
— Искусство для людей, — произнес Эммет после глотка вина. — В этом есть определенный смысл. Не то чтобы я вообще любил музеи, но решение сочетать корысть и культурный снобизм, чтобы добыть деньги для бедняков — это интересно. Я хочу сказать, если как следует вдуматься, разве не то же происходит с Нью-Йорком? Те, кто сделал состояние на недвижимости, пытаются купить благосклонность общества. И есть ли для этого лучший путь, чем искусство? — Несколько мгновений он жевал лосося — в детстве его явно учили, что пищу, прежде чем проглотить, следует прожевать по меньшей мере десять раз. — Знаешь, Роберт, — сказал он, наконец воздав должное рыбе, — у молодой леди есть голова на плечах. Это гораздо лучшая идея, чем я слышал от родных за много лет.
Последовала долгая пауза — затишье перед бурей, затем Роберт произнес тихо, но очень четко:
— Заткни пасть, Эммет.
— Не разговаривай так со своим кузеном, Роберт, — сказала миссис Баннермэн тоном, предполагавшим, что ее внукам не больше десяти лет.
— Я не позволю Эммету совать нос в мои дела, — сказал Роберт. — Или читать мне проповеди. Я не нуждаюсь в поучениях в моем собственном доме.
Лицо Эммета, обычно румяное, стало белым как полотно.
— Это не твой дом, так же, как не твои деньги, — заявил он. — Трест принадлежит семье.
— Мой отец унаследовал его от своего отца.
— Да, и хотя я питаю гораздо больше уважения к дяде Артуру, чем ты, не думаю, чтоб он хорошо справлялся с налагаемыми им обязанностями — хотя и по другим причинам, чем ты. Однако надо отдать ему должное, он не относился к состоянию как к своему личному. Он рассматривал его, и вполне справедливо, как нечто, принадлежащее семье, как богатство, которое должно быть использовано ради добра и на пользу всем нам.
— Я не желаю, чтоб ты критиковал отца, — перебила его Сесилия. — Особенно перед посторонними.
Эммет приложил все усилия, чтобы
— Я не критикую его, Сесилия, — сказал Эммет. — Он делал все, что мог. Я всегда это утверждал, не только за этим столом. Возможно, этого было недостаточно, вот и все. А что до Алексы, вряд ли ее можно назвать «посторонней».
— Для меня она посторонняя. Я здесь только потому, что бабушка попросила, иначе я бы не села с ней за один стол.
— Я не посторонняя, — твердо сказала Алекса. — Миссис Баннермэн пригласила меня сюда. Ваш отец был женат на мне. Не существует закона, обязывавшего бы нас любить друг друга, но я не собираюсь исчезать только для того, чтобы доставить вам удовольствие.
Нервы Сесилии уже посылали мелкие штормовые предупреждения, судя по тому, как она вертела столовую утварь и передвигала перед собой бокалы взад-вперед. Ее кожа, все еще дочерна загорелая, пошла пятнами, веки отекли, словно она страдала от сенной лихорадки. Букер время от времени тянулся через стол, чтобы осторожно похлопать ее по руке, но не преуспел в этих попытках успокоить ее. Она стряхнула его руку и резко сказала:
— Прекрати!
Он покраснел и спрятал обе руки под скатерть.
— Знаете, отец должно быть был с вами очень откровенным, — сказал Патнэм, словно последние несколько минут его мысли блуждали где-то в стороне от общего разговора. — Если бы он объяснил нам свой замысел столь же разумно, как Алекса, не думаю, чтоб он вызвал столько возражений. Я вспоминаю, как много лет назад, когда он впервые стал задумываться о музее, я говорил с ним о коллекции фотожурналистских работ, и он, казалось, очень заинтересовался. Позднее он уже не возвращался у этому разговору. Он знал, что мы против его проекта, поэтому попросту скрыл его от нас. Я думал, что он утратил интерес.
Алекса не была уверена, являлся ли Патнэм ее союзником или нет, но у нее создалось впечатление, что он соблюдал определенный нейтралитет. Он не был настроен к ней враждебно — просто она воплощала одну семейную проблему, которой он бы предпочел избежать.
— Он не утратил интереса. И, разумеется, никогда не забывал о ваших фотографиях. Он их мне показывал. Он очень гордился вашими работами. Когда он снова стал помышлять о музее, первое, о чем он сказал мне — что он собирается выделить постоянную экспозицию фотожурналистики как жанра искусства — он хотел назвать ее «Зал живой истории».
Рядом с ней вновь возник дворецкий с очередным подносом — на сей раз с какой-то большой битой птицей, поджаренной, разделанной и снова собранной в первоначальном виде, с головой к хвостовым оперением, расправленным, как при жизни. Алекса сделала отрицательный жест, удивляясь, почему шеф-повар, похоже, считает, что каждое блюдо должно выглядеть как продукт таксидермии. Лучше бы она съела крутое яйцо.
В синих глазах Патнэма выразилось сомнение.
— Он действительно все это планировал? Я представления не имел.