Роковая женщина
Шрифт:
— Ну, похоже, не настолько стар.
— Надеюсь, никогда не буду.
Она понимала, что он нуждается в некоем заверении от нее, что она не оскорблена и не разочарована в нем, что она способна выслушать самую страшную его тайну и все же любить его, и гадала, способен ли он на то же по отношению к ней. Завтра она рискнет это узнать.
Но сегодня, однако, она лишь прижалась к нему. Он обнял ее, и, хотя сама она не была возбуждена, но почувствовала его возбуждение. Конечно же, не будет вреда, если заняться любовью, подумала она, раз он этого хочет. И кроме того, разве это не хороший симптом?
Она
У него вырвался стон — глубокий, горловой, удовлетворенный звук, и он вздрогнул. Она ждала, что он погладит ее волосы, прошепчет что-нибудь — он всегда был самым нежным и благодарным из любовников, — но, к ее удивлению, он ничего не сделал. Она великодушно приписала это простуде и действию таблеток.
Прошло несколько минут. Она чувствовала себя все более неудобно под его тяжестью. Медленно отодвинулась, стараясь не разбудить его — и при этом ощутила странную инертность его тела — мертвый груз, безошибочно отличавшийся от веса просто спящего человека.
Ее сознание отказывалось принять это — отказывалось даже предположить такую возможность. Она не могла заставить себя разбудить его — но потом она сказала себе, что должна. Он, может быть, переусердствовал с таблетками. У него, возможно, сердечный приступ, он, вероятно, разыгрывает ее… Но даже при всей неправдоподобности последней мысли, правда начала укрепляться в ее мозгу, парализуя ее волю, парализуя в ней все, кроме паники.
Она не боялась, она даже не чувствовала ни боли, ни скорби, только леденящую уверенность и сознание полной беспомощности. Она пролежала так, возможно, не меньше получаса — трудно было определить — потом рассудок медленно, постепенно стал возвращаться. Она должна что-нибудь сделать, в конце концов.
Она встала и включила свет. Артур лежал на боку, глаза распахнуты, рот слегка приоткрыт. Красноватый румянец вернулся на его кожу. Он выглядел совершенно здоровым, а не бледным, больным человеком, каким он был всего лишь несколько часов назад — за тем исключением, что в нем не было ни малейших признаков жизни.
Она знала, что должна была бы позвонить в «скорую», доставить его в реанимацию, где бы ему к груди приложили электроды, дали ему кислород, предприняли какие-нибудь героические медицинские меры…
Но она также знала, что это было бы бесполезно, и еще более бесполезно сейчас. Его глаза говорили истину, и истиной была смерть — окончательная, бесповоротная, за гранью чудес современной медицины. Глаза его были ясные, безмятежные, совершенно безжизненные.
Знал ли он об этом? Не был ли поспешный брак следствием того, что он услышал от врача? Догадывался ли он, что конец его близок, и, возможно, будет именно таким? Она почувствовала себя преданной, но отказывалась винить его.
Она натянула простыню ему на лицо и села, чтобы подумать. Она не плакала, слишком глубоко потрясенная, чтобы дать волю слезам. «Я люблю тебя», — услышала она собственный голос, снова и снова повторявший эти слова, но теперь уже слишком поздно.
Часть третья
Время плакать
Глава восьмая
Офис
— Это как дурной сон, — сказала она. — Мне все кажется, что я сейчас проснусь и пойму, что ничего подобного на самом деле со мной не происходило.
— Совершенно верно, — скорбно произнес де Витт, приподняв брови. Выражение его лица пристало бы могильщику, выражающего соболезнование человеку, который заказывает похороны по самому дешевому разряду. — Все это весьма неприятно.
— Неприятно? — Слово отнюдь не показалось ей уместным, а ее нервы и так были на пределе.
Де Витт попробовал подобрать другое.
— Огорчительно? — сделал он новую, более удачную попытку. — Болезненно, — с довольным видом заключил он, словно поздравил себя с тем, что нашел наконец верное слово.
— Конечно, это болезненно, с точки зрения моей клиентки, — отрывисто бросил Линкольн Стерн, словно Алексы здесь не было и в помине. Стерн использовал любую возможность, чтобы помешать ей говорить самой, и ее это уже начинало раздражать.
Де Витт презрительно фыркнул.
— Без сомнения. И для всей семьи тоже. Не сесть ли нам?
Они сели — Алекса и Стерн на софу, де Витт, через кофейный столик от них, в антикварное кресло, казавшееся для его габаритов слишком маленьким и хрупким. Его костлявые колени задрались в мучительно неудобной позе, открыв постороннему взору черные носки с красным узором — как раз подобную расцветку презирал Артур.
Случайно или намеренно, подметила она, но де Витт усаживал своих клиентов против символов, словно бы обладающих способностью подавлять способность к сопротивлению — портрета Кира и флага. Для тех же, кто еще умудрялся сохранять присутствие духа, в запасе имелась группа фотографий в серебряных рамках: де Витт мрачно возвышается над усмехающимся Нельсоном Рокфеллером; серьезный де Витт пожимает руку Эйзенхауэру; де Витт, с выражением великомученика на лице, беседует с Никсоном.
При виде последней фотографии Алекса ощутила, как у нее пересыхает во рту: Артур Баннермэн, моложе и куда более щеголеватей, чем она его знала, во время своей президентской кампании. Он спускался по лестнице, раскинув руки словно Папа Римский, благословляющий приветствующую его толпу. Позади стоял Роберт, которому только-только исполнилось двадцать лет. У отца и сына были одни и те же черты лица, но какая-то едва уловимая микроскопическая разница делала выражение лица Роберта более жестким, чем у отца.