Роль, заметная на экране
Шрифт:
И я не могу ждать в сторонке, если даже всего одно-единственное дорогое людям дело попадет в руки таких, как Анна Николаевна и Вадим.
Нельзя успокаиваться тем, что это нехарактерный, исключительный случай. Не должно быть ни одного. И пусть у меня от споров опухнет язык, а в голове от забот все съедет набекрень.
— Где живут Мансур и Гюзель? — спрашивала я под окнами домов в Старом Куштиряке.
Пока я добежала до деревни, наступила ночь. Из окон старых домишек уже не просачивался свет. Из темноты мне что-то отвечали
— Где живут Гюзель и Мансур?
В ответ опять что-то объясняли по-башкирски. Из коровников доносились громкие вздохи и мерное пожевывание, кое-где лаяли собаки, а я бежала дальше. Мне помнилось, что Гюзель рассказывала, как, вернувшись с работы в перерыв, застала нашу репетицию. Значит, она должна жить где-то здесь. Когда единственная улица деревни кончилась, я уже смело постучала в дверь последнего домика:
— Гюзель! Мансур! Вы здесь?
Послышались шаги, и дверь отворилась.
— Р-р-рая, вы? — узнала я голос Ивана Дмитриевича и очертания его коренастой фигуры.
— А что вы тут делаете? — удивилась я. — Мне Гюзель нужна…
— М-мы с «козликом» здесь живем… Н-на пароходе тесно… Гюзель внизу, в н-н-новом…
— Нет, она где-то здесь! Она говорила…
— Т-тут родители, а она с Мансуром. Н-н-но, что случилось?
— Долго объяснять, Иван Дмитриевич! В общем, я хотела у них переночевать…
— И-идемте, провожу, — сказал он и, сойдя с крыльца, повел меня к спуску.
Конечно, по дороге я рассказала ему все, вплоть до того, что, вернувшись в свою каюту, нашла Анвера все еще на койке боцмана. Утаила лишь, что, пожалев съежившегося от холода верзилу, я укрыла его своим фланелевым халатом.
Лихой шофер, Иван Дмитриевич показал себя медлительнейшим из пешеходов.
— Т-тише, ногу зашибете! О-о-осторожно! — только и слышала я от него всю дорогу, пока мы не остановились у большого дома, и он, барабаня в темное окно, объявил: — 3-з-здесь!
Конечно, меня угощали чаем. Достали из погреба молоко. Кажется, я пила и чай и молоко, но при этом не переставая говорила. Я не пыталась объяснить, почему прибежала именно к ним. Я и сама поняла только позже, что на пароходе меня, как самую младшую, все подавляли своим авторитетом. Я растерялась от всех сложностей, всех «за» и «против». Мне же казалось важным решить все самостоятельно, просто, по совести. Но в одиночестве я не хотела этого делать, и та спокойная искренность, которую я с первой встречи почувствовала в Мансуре, привела меня в Куштиряк. Разбираться в этом было некогда. Мне казалось, что я должна подробно рассказать все происшедшее, если явилась непрошеным гостем, да еще ночевать.
Мужчины, выслушав, продолжали молчать, а раскрасневшаяся от волнения Гюзель сказала:
— Этого не может быть! Я не верю!
— Вот Иван Дмитриевич подтвердит многое! — кивнула я в его сторону, понимая, что в мой рассказ поверить нелегко.
— Значит, он ошибает! — объявила Гюзель, сгоряча путая русские слова и не желая ждать, когда наш Иван Дмитриевич раскачается и произнесет первую фразу. — Зачем такая склока культурным людям?
— Какая же склока? — удивилась я. — Это конфликт нашего производства. Одни работают для дела, для нашего искусства, а другие хотят показать только себя. Наверное, не только у нас это возможно, что кто-нибудь пускает пыль в глаза, наплевав на интересы дела…
— Ни у нас в колхозе, ни у соседей такого не слышала! — перебила меня Гюзель.
— Куштиряк и соседи еще не весь Советский Союз, — спокойно сказал Мансур. — Очковтирателей хватает, наверное…
— У н-н-нас н-на «Батыре» пока остались, — пришел мне на помощь Иван Дмитриевич.
Спотыкаясь на каждом слове от волнения, он объяснил, что получившийся от приезда начальников результат был неожиданным для всех. Никто и опомниться не успел.
— И получилось, что одна подлая баба победила сотню добрых людей? — не утерпев, насмешливо спросила Гюзель.
— Еще не победила! — воскликнула я.
— Помолчи, — сказал ей Мансур и спросил у меня: — Что сделано людьми?
Я, поняв, что этим словом он называет не Вадима и не Анну Николаевну, сказала:
— Артисты и работники киногруппы послали, кажется, несколько телеграмм и писем с протестами…
— Бумага только для бюрократов защита, — заметил Мансур. — Слово больше сердцу говорит…
Я невольно улыбнулась, услышав от молчаливого Мансура такой отзыв о слове. А Иван Дмитриевич от досады хлопнул кулаком по столу.
— П-прозевали здесь! Т-т-теперь в область не поедешь! — воскликнул он.
— Я поеду! — сказала я.
— Объяснить сумеешь? — просто спросил Мансур.
— Не знаю. Наше дело еще менее ясное, чем обработка поля, ошибиться легче и начальству…
— Не разобравшись, могут и тебя наказать? — продолжал расспрашивать Мансур.
— Не знаю. Может быть, не буду исполнять главную роль в фильме, а может быть, и в Большой театр не возьмут работать…
— Это плохо?
— Очень плохо.
— Когда надо, комсомол не побоится от хорошего отказаться и на трудное дело пойти! — воскликнула Гюзель. — И целина, и стройка…
— Не агитируй, — спокойно сказал ей муж. — Все сагитированы. Дело тут другое. Искусство.
— Все равно, Мансур, это же мой труд! — воскликнула я, уже теряя терпение оттого, что не умею объяснить даже расположенным ко мне людям. — Понимаете, мы, комсомольцы, работающие в искусстве, тоже должны бороться за успехи своего труда, а грязь выметать!
— Честное слово, думала: для танцев только ноги нужны, — рассмеялась Гюзель. — А вон какие дела!
— Да, ноги нам нужны для работы, но руки тоже должны быть чистыми! — обиделась я. — Мы такие же люди, как все!
— Я и говорю, что прежде у меня ошибка была! — бросилась меня обнимать Гюзель.
— Не сердись, туганым, — улыбнулся Мансур и спросил: — Анвер что сказал?
— Анвер? — смутилась я. — Он не знает…
Мансур только вскинул бровь.
— Мансур, я уверена, что Анвер будет за всякое честное решение… Но в случае неудачи я хочу отвечать за все сама…
Мансур, помолчав, кивнул головой.