Роман межгорья
Шрифт:
— А знаете, это интересно. Благодарю. Так, стало быть, концессии теперь уже нечего ждать?
— Александр Данилович, вы надеялись на концессию? Английскую?
— Мне, собственно, безразлично — английская или французская. Англичане, конечно, богаче… Но теперь получается совсем по-иному. Оказывается, что большевики не такие уж неопытные государственные деятели.
— Большого ума не нужно, чтобы растранжирить приобретенное Россией золото на такие… на такое строительство.
— Вы просите рекомендовать вас? Да с подобными взглядами вам даже нос показывать на строительстве нельзя. Что же касается золота, которое приобретала империя, не говоря даже о том, какими средствами, то оно давно уже
Гость не торопился, внимательно слушая политический «экскурс» старого ферганского инженера.
— Я, собственно, не собираюсь спорить с вами, диспутант и политик из меня никудышный… А вот рекомендацию на это строительство прошу у вас! Меня вы действительно не знаете, но это уж и не столь важно. В наше время нечего думать о старых знакомых и друзьях. Надо начинать все сначала. В пору той же колониальной, как вы говорите, политики Российской империи, кажется, вы, Александр Данилович, занимали эту же должность и вряд ли испытывали какое-либо неудобство… Мы с вами — инженеры. Политика для нас… то ли она колониальная, то ли… социалистическая — просто лишь официальный фон. Конечно, вы правильно рассуждаете — англичан вытеснили. Это дело, сами понимаете, большой политики: вытесняют, а потом, гляди, они снова появляются. Англичане, известно, люди настойчивые. Не исключено и другое: все будет снова возвращено концессиям, англичанам с их фунтами стерлингов чистого золота, поддержанными вооруженными силами. Но нас это не интересует, пускай дипломаты над этим ломают головы… Извините, я немного уклонился. А за мою квалификацию можете быть спокойны, инженер я хороший, да и человек не плохой, еще друзьями мы с вами, наверное, будем.
— Избавьте, пожалуйста! Одиночество — вот мой идеал, друзей я не признаю ни на каком «фоне». Лишние свидетели жизни. За новости благодарю, а рекомендации вам все же не дам. Это… просто смешно.
Наступило минутное молчание. Все уже было сказано с достаточной ясностью. Гость наконец понял, что иного решения от Синявина и нечего ждать. Он взял из пепельницы тлеющую папиросу и, гася ее, так прижал, будто хотел проткнуть ею стол.
— Удивительно. Вас знали как человека с установившимися традициями, чуткого к чужой беде русского интеллигента. Я, знаете… не ожидал. Мы, правда, не были прежде знакомы. Но ведь это — условность, многоуважаемый Александр Данилович. Я русский инженер! В Средней Азии нас сейчас слишком много, чтобы всех знать, а люди-то нужны, вам это следовало бы понимать! В этих дебрях мы между собою должны быть близки! Ну, что же, забудем этот неприятный разговор, извините. На строительство я устроюсь и без вашей помощи. А жаль…
— Да будет ли еще строительство? Сами же говорите? Советую вам заранее не увлекаться. Решение правительства об изысканиях и подготовке — еще не все. Нужны сотни миллионов золотом да чтобы по соседству не было ваших англичан с их фунтами стерлингов, — сказал Синявин.
Преображенский сделал вид, что он не понял этого замечания об англичанах, что его, человека дела, вовсе не интересуют никакие посторонние разговоры.
Только крепко пожимая руку хозяину на прощанье, он вскользь бросил:
— Ваш скепсис тоже могут расценить как антисоветский акт, а это… нам с вами совсем ни к чему. До свидания.
VII
Солнце накалило Ферганскую долину, словно огромную сковороду, лежащую между горами. Даже в тени тополей было душно, как в литейной. Не шелохнется веточка, не зашепчет листочек, не заскрипит от напряжения перестоявший ствол. Только небольшие арыки шумели в намаджанском парке.
Была пятница, мусульманское воскресенье. К пруду пестрой толпой шли празднично настроенные люди. В чайханах уже с самого утра дехкане пили чай, наблюдая сонными глазами за природой. Даже обычного гула не было слышно — в зное тонул и шепот.
Любовь Прохоровна лениво повисла на руке у Евгения Викторовича. Порой ее злили бесконечные разговоры мужа о новом здании для больницы, о порядках, которые он заведет там. Слушать в такую нестерпимую жару этот нудный разговор!
— Всем ли, Женя, так интересны твои дома, больницы?
— Нельзя, Любочка, не интересоваться ими. Это первые ростки настоящей цивилизации в такой богатой природными сокровищами, но отсталой стране. Кому, как не нам, передовым людям России, нести сюда культуру, поднимать целину?
Любовь Прохоровна, не дослушав его рассуждений, стала оспаривать их:
— Так, поднимая целину, культуру азиатов, можно забыть и о себе, и о молодой жене. Самой бы не одичать в этом захолустье. Только и просвета, что с тобой. А ты своим заседаниям, проектам отдаешь даже эти короткие минуты отдыха.
— Такая эпоха, милая. Ведь, правду говоря, человеку нашей эпохи становится тесно в собственной шкуре. Я даже думаю, что само понятие отдыха надо пересмотреть. Клянусь, мой Любик, что на этих стройках как-то… тоже отдыхаешь. Я, разумеется, о себе говорю… А вот слышала, что затевают в Голодной степи, читала в газете?
Любовь Прохоровна чем дальше, тем больше раздражалась и чуть ли не впервые собралась сказать, как ее возмущает пренебрежительное отношение мужа к ее расцветающей молодости. Даже раскрыла рот, но тут же и застыла от удивления. Перед ними словно из-под земли выросла закрытая паранджой высокая женщина. Она слезно умоляла:
— Дохтор-ака! Ильтымас киламен, менинг яхши кургян кызым, нима билян болея гем дава кылсаньгыз, оргиляй дохтор! Оргиляй синьглим! Сизлярдан ильтымас киламен…[2]
Для Евгения Викторовича чужой язык точно ограждение из колючей проволоки — ни обойти ее, ни перелезть. Сколько раз давал себе слово изучить узбекский язык. Ну, как понять, что говорит эта женщина? Она твердила одно и то же:
— Ильтымас, дохтор, ильтымас!
— Что вам нужно от меня! Я бельемас[3]. Слышите вы… женщина! Ни бельмеса не понимаю, не по-ни-ма-ю… Найдите толмача, черти бы его забрали. Я бельмес, бельмес… О боже!
Но женщина, конечно, твердила свое: у нее горе. Она бы тоже закричала так — «моя не понимайт». Но материнское горе затуманило ей мозг. Врач не хочет ей внять, но она не отстанет от него, прибегнет к последнему средству; и она, пренебрегая извечными законами, отчаянным жестом срывает со своего лица паранджу.
— Ильтымас, дохтор. Ильтымас, киламен…
Искаженное страданием молодое бледное лицо женщины глубоко поразило доктора и его жену. Оно было все в слезах, а глаза выражали ужас, отчаяние.
Любовь Прохоровна вздрогнула, охваченная страхом.
— Женечка, что ей надо? Я боюсь. Женя, пойдем домой, это какая-то безумная.
Но женщина шла следом за ними, сиплым голосом произносила все те же непонятные слова, становилась перед врачом на колени, не сводила с него своих заплаканных испуганных глаз. Ей сказали, что только этот толстогубый человек может спасти ее ребенка. Да разве она отступит? Доктор растерянно осмотрелся вокруг, ища помощи. Такая неосмотрительность — зайти в дальний уголок парка.