Роман межгорья
Шрифт:
— У-ух!
Не выдержал тогда Саид-Али. Долго он ждал такого удобного случая! Он направил темный ствол отцовского ружья из-за скалы и навеки отнял жизнь у грязного муллы Амирбекова.
— Ух-ух-ух! — загремело тогда в горах, да и сейчас он будто слышит эти раскаты, разнесшиеся по чадакским ущельям.
Можно было бы попасть в пристава — удовлетворение местью было бы не меньшее. Но уже тогда сознание подсказывало мальчику, что до тех пор, пока на земле существуют всесильные баи, будут и приставы. Они охраняют жизнь баев и за это безнаказанно издеваются над узбекскими девушками.
За
Саид-Али своим детским умом понял, что пристав догадается, о чем говорила эта пуля, так метко пронзившая голову муллы Амирбекова. Не один раз он наедине с собой подумает, что такое может случиться и с ним. Искать виновного? А где ты его найдешь? «У них, — рассуждал, наверное, пристав, — существует родовая месть. Ищи тут, кого обидел Амирбеков или его родственники до …надцатого колена…»
Амирбеков был убит в чаркисарском ущелье, а ружье обнаружили в зауре старого Гавасая. Привезли ружье в Чадакскую волость. Каких-либо особых примет у ружья не бывает. Узнать его мог только тот, в чьих руках десятки лет оно было верным другом. Может быть, кое-кто из аксакалов и узнал ружье, да опять-таки не их дело вмешиваться в деяния, которыми руководит сам аллах… Ружье повесили над входом в казыхаи. Точно клеймо, положенное на жителей Чадака, вот так и оставалось оно здесь до самой революции. Когда старик Али Мухтаров проходил мимо казыхана, у него сжималось сердце: так хотелось ему взять ружье. Он чувствовал себя при этом так, будто часть его собственного тела повесили на позор. Ему было и больно и радостно: оно и в руках сына не изменило честному делу. Эх, сынок, сынок!
Саид-Али тогда же незаметно исчез. Его давно надо было бы отвезти в Ош, сделать суннат. С косичкой до сих пор ходил в медресе. А теперь исчез…
Саид-Али снова вздрогнул, перед его глазами стоит чемодан, куда он в беспорядке набил все, что попалось под руку.
Он сам разбудил в своем сердце воспоминания о прошлом, и пусть всегда он помнит о нем! Правда, все это ушло, как и его юность… Он двигался из кишлака в кишлак, из города в город, из Самарканда до самого Баку. Путешествия стали для него такими привычными, как и шум Чадак-сая.
Но недолго проучился он и в Баку. Полицейский сыск на третий год нащупал его и в бакинской школе. Только работа на одном из островов Каспия и жизнь с бурлаками завершили его образование. Там незнакомые люди стали ему родными братьями. Научили играть на самодельной скрипке и впервые доказали ему, узбеку, что все рабочие люди, русские, казахи, грузины, тоже ненавидят господ, жандармов и приставов.
Бурлацкие песни и волны Каспия были для Саида школой жизни и мужества. Сколько они дали простора мыслям! Учась уже в институте, Саид не раз вспоминал в кругу товарищей об этой вольной бурлацкой ссылке…
Теперь он инженер. Собирается на работу и грустит, вспоминая прожитые годы… А что же завтра?
«Ах, Любовь Прохоровна! Тебе пошутить захотелось. Ты удовлетворила минутную прихоть и… исчезла. Думала ли ты о том, что искалечила, унизила, оскорбила другого человека, которому еще недавно говорила о своей любви?..»
Саид-Али вздохнул и вышел на улицу.
II
Адолят-хон сидя очищала хлопок нового урожая. Вот такова жизнь: был муж, двое сыновей, дочь… ах, дочь!.. И осталась теперь одна. Муж умер, сыновья разъехались, учатся, стремятся жить по-новому. А дочь… Хотя бы умерла!
Она выбирала из комков чистого снежно-белого пуха черные хлопковые зерна. Старое штопаное решето, стоявшее у нее на коленях, ловило эти зернышки, а под их мягкий стук старой матери лучше думалось. Ежеминутно она поглядывала на дверь, закрытую снаружи ковром. Она испытывала гордость за своего сына. Инженер, ученый человек, ведет знакомство с русскими, и даже… горожанка не погнушалась ее стройным молодым сыном. Он снова собирается в дорогу. Ему надо быть при деле. Это самая высокая честь для матери. Это она родила такого ловкого, умного Саида. Разве не поэтому оказывали ей уважение жители Чадака и предупредительно относились даже жены баев.
Она услыхала, как во дворе произнесли: «Пошт-пошт». Это раздавался сильный голос ее Саида. Уважая мать, он исполняет обычаи предков.
Мать сняла с колен решето и охапку свежего хлопка, положила все это возле окна. Она освободила на ковре место для сына, чтобы он сел рядом с ней.
Саид-Али, отодвинув рукой ковер, висевший на двери, вошел в ичкари. Хотя он уже и взрослый мужчина, но сын, и поэтому считал себя вправе зайти сюда, к матери. У порога он оставил новенькие туфли, отмерил два шага и правой рукой сделал традиционный приветственный жест. На нем был еще не застегнутый разноцветный шелковый чапан, ладно облегавший его могучие плечи. Вьющиеся пышные волосы Саида выбились из-под расшитой шелковой тюбетейки, и казалось, вот-вот она слетит с его гордо поднятой головы. Саид держал в левой руке три платочка, точно собирался опоясать ими себя.
— Бу якга, оглым[12], — ответила Адолят-хон на приветствие сына, поднялась с ковра и указала рукой на подушку напротив себя.
— Мама, я зашел сказать тебе, что сегодня уезжаю в Голодную степь…
— В Голодную степь, а не в Намаджан? — спросила она.
— В Намаджан? Но ведь мы контору переводим в Караташ! — ответил он и покраснел.
Адолят-хон заметила смущение сына. Она подала Саиду чилим, который сама только что курила, и он взял его, исполняя это желание матери.
Тотчас же он закашлялся от непривычки и проглотил горькую слюну.
Адолят-хон, подавая сыну пиалу горячего чая, стоявшего на огне, осторожно предупредила его:
— Остерегайся неверных. Не имей ни друзей, ни врагов среди них.
— Враги среди наших людей тоже есть, их в первую очередь ты должна остерегаться, — вежливо, как подобает отвечать матери, сказал Саид. Он пожал широкими плечами и, подняв голову, поглядел на мать большими, выразительными глазами.
— Не говори, сынок. Плохих людей среди чужих больше, все они офицеры, а среди наших таких нет. Цари наших людей в солдаты не брали, они считали, что узбеки — это паршивые степные собаки, «сарты»… А разве ты «сарт»?