Роман о Лондоне
Шрифт:
В Милл-Хилле у Репнина был свой парикмахер, к которому он обращался раз в месяц, потому что чаще для него было дорого. Ордынский как-то рассказал, что он стрижется у одного и того же парикмахера уже семь лет, а слышал, будто некоторые англичане не меняют мастеров и по сорок лет. Клиенты встречаются с парикмахером и болтают, как старые знакомые. И только те, кого называют «лучшие люди» (The Betters), молчат, процедят два-три слова и все. Большего от таких клиентов парикмахер и не требует. Не смеет требовать.
Каждый в Лондоне знает, что одного из самых знаменитых и благородных лордов — известного государственного деятеля и исключительно красивого мужчину — всю жизнь стригла его жена.
Наконец дошла очередь
Поскольку он попросил лишь сбрить бороду и помыть голову, между ним и мастером сразу же установились четкие отношения, какие складываются на сцене между артистами. Репнин почувствовал себя словно на исповеди. Сбрить бороду, и ничего более, ничего более, — такого у этого мастера здесь еще никогда не случалось. Парикмахер мысленно спрашивал себя — что бы это могло значить? Почему человек решил сбрить себе бороду? И почему до сих пор жил с бородой? Что это за человек? Очевидно, иностранец? Кто он? А когда, спустя добрых полчаса, работа была окончена, он увидел в своем кресле совсем нового мужчину. Без усов и бороды Репнин не только помолодел по крайней мере на десять лет, но просто выглядел другим человеком. Поскольку за время этой метаморфозы Репнин молчал, узнать о нем ничего не удалось. Кто он, что, откуда явился? По нескольким словам, которыми они обменялись в самом конце, парикмахер, сбривший ему бороду и вымывший голову, заключил, что клиент его небогат, ибо удовлетворился только этим, не попросил даже освежить волосы одеколоном, что обычно делают иностранцы. Наверно, это какой-нибудь демобилизованный офицер, возвратившийся из Египта или Индии? — в те дни в Лондоне таких было немало. А когда Репнин, протянув ему скромные чаевые, непроизвольно произнес — мерси, парикмахер подумал: француз! Они расстались очень любезно. И парикмахер, провожая его до кассы, точно так же произнес: Merci! Adieu! И даже — кто знает отчего — захихикал.
Между тем лицо, которое он после бритья увидел в зеркале, казалось, запомнится ему навсегда. Лоб, огромные черные глаза, нос и особенно губы, застывшие в такой милой улыбке. Гибкий и широкоплечий, в костюме, какие начали снова носить в Лондоне молодые люди, будто воскрес из мертвых Эдуард Седьмой. Среди так называемого низшего сословия в Лондоне все еще встречаются люди, добродушно называющие французов — «лягушатниками» — frogeaters. Это — воспоминание, сохранившееся из наполеоновских времен. И парикмахер, обривший Репнину бороду, приняв его за француза, пробормотал про себя это слово. Клиент ему явно понравился. Такой красивый. С такими черными глазами. С такими печальными глазами.
Самому Репнину его собственное, увиденное в зеркале лицо, без бороды, тоже показалось новым, и, выйдя из парикмахерской, шагая в сгустившихся сумерках по освещенным рождественскими фонарями улицам, он спрашивал себя: кто же это?
Он и сам заметил, что выглядит лет на десять моложе, чем на самом деле, и в этом для него было что-то странное и смешное. Не стало больше бородатого Репнина, которого он видел в зеркале двадцать шесть лет. Появился другой человек. В уличной суматохе, в толчее, среди людей, словно муравьи спешащих куда-то, уступая друг другу дорогу, чтобы не столкнуться, перерождение старого Репнина в молодого показалось ему безумием. Лица прохожих, на которые он то и дело взглядывал, были ему незнакомы, но безумием было то, что незнакомым он ощущал сейчас и свое собственное лицо. Эта мысль преследовала его до той улицы, где они теперь поселились,
Возле универмага на углу он даже намеренно остановился и стал рассматривать себя в огромной зеркальной витрине. Да, это лицо ему незнакомо, чуждо для него. Разве так мало нужно человеку, чтобы полностью перемениться?
Понурившись, он зашагал к дому, который носил имя цветочницы, родившей королю сына, и никак не мог понять: почему Надя потребовала это от него? Зачем он сбрил свою бороду, словно сбросил маску? Чтобы выглядеть моложе? Чтобы она могла поставить крест на каком-то их прошлом?
Да она и сама переменилась с тех пор, как побывала в больнице.
Возле дома, где ждала его Надя, конечно же, ждала, он на минутку остановился, потому что снова вспомнил, что вышвырнут на улицу, без денег, без работы, что он сейчас действительно на краю гибели и может очутиться в Лондоне среди тех, которые, по сути дела, просто нищенствуют. Здесь, уже перед домом, он наконец ясно осознал, что человек может все — изменить свое лицо, переменить жену, перечеркнуть любовь, совершить самоубийство. Что это вовсе не трудно и зависит от него самого. Человек может забыть, кем он некогда был, что он некогда имел и где жил, он только не может найти работу, не может заработать себе на жизнь в городе, огромном, как Вавилон, — и этим, именно этим он отличается от других людей, а вовсе не своим лицом и не своим прошлым. Они с женой окончат дни в сточной канаве. Вот из этой нищеты, из этого оскудения он не в силах, не способен выкарабкаться. Именно это отличает людей друг от друга, в этом заключена разница между людьми. (Он ясно слышал хохот покойного Барлова, его ехидные слова: «Для вас это ново, князь? Это новость для вас, князь?»)
Войдя в подъезд, Репнин хотел незаметно проскользнуть мимо кабинки портье, будто был в чем-то виноват. Безработица, как проказа, заставляет в Лондоне людей пугливо шарахаться друг от друга. Даже потомок Аникиты Репнина не мог заглушить в себе стыд, оттого что падает все ниже и ниже. Проходил год за годом, все меньше становилось жалованье, все меньше оставалось памяти о былом богатстве и беззаботной жизни семьи Репниных, и это так его подкосило, что но временам он чувствовал полную растерянность здесь, на чужбине. Постепенно меркли мечты, утрачивались надежды, привычки, изменилось даже поведение этого русского аристократа, и он уже все чаще засиживался на скамейках в лондонских скверах и плелся домой разбитый, опустошенный, как плетутся нищие куда-нибудь в корчму, поближе к печке или плите, в подвал, где они варят свои баланды и заболтушки.
Портье, по привычке приветствующий возвращающихся домой жильцов, поднял голову от газеты и, увидев незнакомого — ему показалось незнакомого — мужчину, спросил, что тому нужно? Только получше вглядевшись, узнал Репнина и начал извиняться. А проводив его до лифта, который медленно пополз вверх, словно в небо, и, закрыв за ним дверь, хихикнул, потому что с первого дня знакомства привык видеть Репнина с бородой.
Ох уж этот странный поляк! — пробормотал он.
Еще более странной оказалась встреча Репнина с женой.
Увидев, что он сбрил бороду, она вскрикнула, и в этом крике почувствовалась огромная, какая-то животная радость. Она обняла его страстно, весело, как обнимала в первые годы их брака. Принялась целовать и целовала так долго, что Репнин был поражен. Он с трудом ее успокоил. Смущенно поцеловал жену в лоб, но так, что она взглянула на него с какой-то странной усмешкой. И не переставала повторять: Коля, милый Коля.
Уверенная, что он вернулся с работы, из своего подвала, стала хвалиться, как много успела сшить эскимосиков для продажи на завтра. Репнин понимал, — она даже не догадывается о том, что произошло с ним, в подвале. Сказал, что очень устал и что завтра вечером задержится в лавке дольше. Составляет годовой отчет. Она выслушала, весело на него глядя. То и дело подходила к нему со спины, обнимала и целовала, будто хотела удушить его.