Роман с автоматом
Шрифт:
– Очень, очень оригинально! – Голос, наверное, звучал насмешливо, но в телефоне это выходило совсем по-другому, как-то искусственно и монотонно. – То есть вы для этого положили мне в джинсы карточку с вашим номером и этой хамской надписью! Ну хорошо, я позвонила. И что?
– Н-ну… – тут я совсем потерялся. – Вообще, как вас зовут, как дела…
– Интересно. Предположим, все хорошо. Дальше?
– Я думал, может, нам встретиться… Мне вам надо кое-что отдать.
– Что же? Еще одну визитную карточку?
– Нет, ручку! Я ее… Ну, одним словом, взял у вашего спутника, чтобы это написать. Из кармана. Надо ему вернуть, она, кажется, дорогая.
На другом конце номера,
– Значит, все-таки карманник! Это в самом деле необычно! – Снова короткая искра смеха, вспышкой по проводу. – Ну что ж, Роберту вы можете передать ручку сами, раз вы у него ее украли, – это не мое дело.
– Ну, тогда просто встретиться! Попить кофе!
– Хорошо, только если вы не будете снова пытаться положить мне что-нибудь в карман!
От волнения плохо соображая, я договорился встретиться с ней в четыре на Розенталерплац, у итальянца.
Оставшаяся часть дня прошла так же суетливо, как и началась: я приносил еду, уносил пустые тарелки, желал приятного аппетита, протаскивал людей через штору и обратно, бормотал под нос какое-то слово, кажется, eAufmarsch!" [11] – при этом все было как-то смазано, не по-настоящему. Я не обращал внимания на голоса посетителей, на руки, и даже порой не отличал женщину от мужчины. Зато в ушах звучал искаженный телефоном голос, и словно опять звенела, тонко колебалась холодная мембрана у уха, а под пальцами теплела, словно таяла, бугристая пластмасса трубки, еще хранившая на себе другое, женское тепло Аннет, с запахом ее геля для душа.
11
Стройся!
Я спрашивал себя, что же, собственно, произошло, и сам себе отвечал: ничего особенного, я только что назначил свидание девушке, и завтра нужно хорошо одеться («Aufmarsch!») и не опоздать. Но это завтра, а пока… Вокруг все бубнили какие-то голоса, звенела посуда, звуки странно сплетались, ходили петлями вокруг моей головы. Резкие движения животного воздуха вспыхивали то справа, то слева; люди в обеденном зале шевелились, подносили еду ко рту, проглатывали; тогда вспыхнувший и забивший источник горячих волн, кусок мяса или рыбы на вилке, вздрагивал и исчезал.
После того как рабочий день кончился, я переоделся в мою одежду, сунул в карман конвертик с чаевыми и вышел из ресторана. Я чувствовал себя усталым, почему-то усталым как никогда. Я подумал, что надо сразу упасть на кровать, заснуть, чтобы наутро быть свежим. Но долго заснуть не мог, ворочался с боку на бок, думал про завтрашний день, представлял себе, о чем мы будем говорить, вспоминал моих посетителей… За окном машина тяжело поднималась по улице, взревывая мотором, через все тело шел какой-то странный пульс. Я никогда не был на свидании… Почему-то на секунду представилась дорога, длинная, от моего родного города, через всю страну и дальше, до Хоринер-штрассе, дорога как вектор, сгусток напряжения, автомобильный рев. Акселерраторрррр… Еще были британские автомобили, и бумажки, какие-то бумажки… Я уснул.
Прошло лето, наступило первое сентября, тот день, когда я должен был повесить на плечи свой китайский ранец, взять в руки букет цветов
– Пойдешь потом. Сейчас надо, чтобы тебя посмотрел доктор. Серое здание оказалось больницей. Пока мы поднимались в лифте, шли по белым коридорам, от которых веяло холодом, мимо каталок, больных, кабинетов с одинаковыми синими табличками, я почувствовал себя ужасно тоскливо, как всегда при посещении доктора.
– Мам, опять будут палочки в нос засовывать? – спросил я.
– Ира, сынок, Ирра! – Мать снова погладила меня по голове и засунула в рот сразу двух мишек, красного и желтого, слипшихся спинами. – Нет, не будут!
Доктор, к которому я пришел, действительно не засовывал палочек в нос, не заставлял говорить «А-а-а-а!», не ковырялся лопаткой в горле. Он даже не просил снять рубашку и не слушал меня. Первым делом он осмотрел мои фотографии, по порядку, как они были сняты: ленинградские, новогоднюю, и, наконец, фотографию, сделанную в подвале. Потом долго смотрел мне в глаза, просил смотреть то на него, то на его ухо, то на потолок. Потом просил смотреть в какую-то машину, похожую на бинокль, приделанный к большой металлической коробке, а сам смотрел с другой стороны. В темных окулярах бинокля тускло светились два оранжевых крестика, иногда они поворачивались, и, если присмотреться, в центре крестиков можно было увидеть чьи-то зрачки, мои, или, может быть, доктора.
Закончив с этой странной игрой в гляделки, доктор написал какую-то бумагу, потом, как дядя Тихон, попросил меня подождать в коридоре. Мать вышла расстроенная и всю дорогу домой ехала молча, только иногда подсовывая мне новых сладких мишек.
С этого дня мы ездили в большую серую больницу почти каждый день: ходили к этому доктору, и к другим, все смотрели в мои глаза, некоторые капали какой-то жидкостью, от которой в глазах начиналась резь, а потом все предметы становились большими и расплывчатыми. Меня просили смотреть на разноцветные лампы, моргать, не моргать, жмуриться, прищуриваться и так без конца.
Один раз, кажется после выходных, мы снова поехали в больницу, но стали подниматься не на четвертый этаж, как обычно, а на пятый. Новый доктор, к которому мы пришли, сразу заставил насторожиться. Доктор был совсем молодой, с короткой стрижкой, немного вытянутым вперед лицом и небольшими, шустрыми глазами. Его кабинет был огромным, белым и абсолютно пустым. В самом углу стоял умывальник и маленькая кушетка, у окна – письменный стол. Больше в кабинете не было ничего: никаких машин с биноклями, палочек, стеклышек и зеркал – ничего. Под потолком висели четыре круглые лампы, освещавшие огромное помещение ровным молочным светом. Когда он пригласил меня сесть напротив него на стул и попросил подождать в коридоре маму, я начал тревожно озираться по сторонам. Наверное, тогда в моей памяти в первый раз ожило далекое воспоминание: белая комната, весы и холод, мое взвешивание, качание в холодном и пустом воздухе.