Роман с героем конгруэнтно роман с собой
Шрифт:
Я давно внушала себе, что говорить ничего ей не надо, это унизительно — объясняться. Умид бы не стал. Он вернулся тогда в Ленинград, дней десять там протолкался, домой — в Ташкент — лететь на эти дни, видимо, не захотел, настроение не то было. Потом стали уже собираться все наши. Прилетел Валерка Сабянский. Валерка был рядом, когда на углу улицы Жуковского и Литейного проспекта, в квартале от моих теток, Умид попал под машину, с Сабянским я никогда в жизни больше не разговаривала, не знаю подробностей, знаю, что Сабянский бросил Умида и убежал, а Умида оперировали в Военно-медицинской академии и во время операции он умер. Еще знаю — что в тот же день, с утра, его вызывали на кафедру, был какой-то тяжелый для него разговор, связанный с этой последней
И не у кого было выяснять…
Я приехала в Ленинград на следующий день. Встречала меня почему-то тетя Аля, а не те, кого я ждала. И не Умид. И не папа. У тети Али было зареванное лицо, она даже не поцеловала меня, схватила мой рюкзак, я, как всегда, успела еще в экспедицию, возвращалась с горного Алтая. Во мне пел восторг от Алтая, светилось закатное Телецкое озеро, шумела впервые в жизни тайга, сладко ныла спина рюкзачными еще лямками, лето было дождливым на редкость, мы продирались сквозь грязь, такую могучую, как тайга, у нас один парень чуть в этой грязи вообще не утоп, достали — за уши, а на Бии мы в порогах вдребезги разбили одну лодку, мой рюкзак спасся чудом, сам зацепился за корягу.
Восторг во мне еще пел. Тетя Аля — не говоря ни слова — неслась с рюкзаком по перрону. «А где все?» — удивилась я. И тут до меня дошло тетиалино лицо. «Что-нибудь стряслось?» Я-то была уверена, что — ничего не стряслось, в таком прекрасном мире, где бьет дрожь исключительно от восторга, стрястись, конечно же, ничего не могло, какая-нибудь глупейшая пустяковина, из-за которой тетя Аля умеет всерьез расстроиться, у нее — например — в кладовой, от слова «клад», пропали бесследно пассатижи или чего там у тети Али в ее кладовой от слова «клад», я в ее кладовой не бывала.
«Ничего, Раечка», — быстро ответила тетя Аля. Пробежала еще вперед. Остановилась — резко, обернулась ко мне и сказала: «Умид попал под машину». — «Как?» — не поняла я. Внутри что-то набухло, прорвалось, восторг уже вытек, но страха еще почему-то не было. Как я теперь понимаю: во мне еще вообще не было страха за чью-то жизнь, просто еще не было такого опыта. «Переходили с Валериком через улицу Жуковского и…» Она не докончила. «И?» — глупо спросила я. Теперь я уже ощутила режущую тупость, но все равно не поняла еще, что это — боль. Ощутила ее как тупую тяжесть. «И… сильно?» Еще нелепей. Она все молчала. «Жив?» — спросила я. Я-то знала, что жив, но тупая и режущая тяжесть внутри чернела, обугливалась и тяжелела. Ноги? Или, например, руки? Представить я этого не могла. «Нет, Раечка…» — сказала наконец тетя Аля.
Она нарочно пошла меня встретить одна, папе неправильно назвала время. Тетя Аля все всегда брала на себя. Представить я этого, что она говорит, не могла. И еще цеплялась. «А Валерка?» — «Валерик здоровый…» — «Где же он?» — заорала я. У меня возникло дикое ощущение — что сейчас подойдет сбоку Валерка Сабянский, легкий, с обычной своей кривоватой и милой ухмылкой, прищурится, скажет: «О, поверила? Поглядите на нее! Она же поверила!» И сразу этот дикий и черный бред, эта жуткая жуть отступит, исчезнет, кончится. Иначе и быть не может. Но мимо шли люди, тащили чемоданы, узлы, что-то громко и невнятно вещало вокзальное радио, промычала пригородная электричка, тетя Аля молчала, у нее было запухшее — словно разбитое в кровь — лицо, и никакой Валерка ниоткуда не появлялся.
Валерка Сабянский так ко мне больше никогда и не пришел…
Я знаю, что это был несчастный случай, что так — бывает, что бывает — когда не ждешь, может быть — с кем угодно, что, видимо, ничего нельзя было сделать, чтобы спасти, оперировал крупный хирург, Военно-медицинская академия, Умид умер во время операции, это несчастный случай, потерял много крови, был изуродован, мне потом в Академии говорили — как бы он такой жил, только мучился, он сразу был без сознания, уже не страдал. Это несчастный случай. Но случай ли — это, случай ли — думаю я всю жизнь. А если это не «случай» был? Если бы я приехала на день раньше? Если бы Сабянский не убежал? «Скорая» успела бы на секунду раньше, Умид бы перенес операцию, выжил… Кто меня убедит, что он бы не встал никогда? Он бы встал! Я знаю, что он бы — встал. Лишь бы он тогда перенес операцию! И почему Сабянский бросил его на углу Жуковского и Литейного? Мне объясняли, что — видимо — шок, испугался. Чего же испугался Сабянский? Почему он ко мне тогда не пришел? Что он об этом дне знал? Может, Умид ему что-нибудь говорил? Ну да, это ж несчастный случай, опять забыла…
Умид был не в моей группе, в параллельной. А Валерка — в моей. Валерка ко всему легко относился, к учебе, к жизни, к девчонкам, которым нравился, был ленив, сдирал у меня конспекты, небрежно-лукав был, с виду приятен, танцевал, слегка попивал, в меру, они с Умидом жили в общежитии в одной комнате, никакими вопросами Валерка сроду не задавался, поверхностный был, легкомысленный, пустоватый и милый парень, легкая прозелень глаз, светлый вихор, за который тянуло — дернуть, чуть кривая и симпатичная ухмылка. Рядом с его беспечальной беспечностью мне, например, было легче, я ценю беспечных людей, как всё — что мне не дано. Пожалуй, Валерка Сабянский был мне всех ближе из нашей группы, хоть были и глубже, и цельнее, и уж — наверняка — умнее и тоньше Сабянского. Да все почти, как я теперь понимаю, были умнее и тоньше. Валерка даже был пошловат, но и пошлость тогда, по молодости, сходила у него за милую легкость. Здороваясь, неизменно говорил: «Ну, дай пять!» И неразменной этой монете сам же смеялся. Еще любил — подойти к какой-нибудь девочке и сообщить печально: «Слыхала, Улугбек умер?» Девочка вздрагивала: «Как? Когда?» — «Вчера. Весь мир скорбит…» — «Ой, я как-то пропустила», — пугалась девочка. Валерка смеялся. «Поглядите на нее! Она же поверила!» Все хохотали. Девочка — тоже. «Ну, Сабянский, купил!..»
Почему же Валерка не прибежал тогда ко мне? Не он меня встретил? Почему его не было на аэродроме, когда отец Умида увозил Умида с собой в Ташкент? Где же был Сабянский? Где были все — наши? Почему никого, ни одного человека с курса, не было в тот час на аэродроме, кроме отца Умида и меня? Этого я никогда не пойму. Ведь Умида любили, он был общителен, жил в общежитии, учился отлично, это-то, впрочем, ни малейшего значения не имеет, ерунда какая — как он учился, но почему же никого не было? Разве так — бывает?..
Это был морг Военно-медицинской академии, я намеренно не знаю, где он. Не помню. Всю жизнь — не помню, где он, не знаю, не хочу знать, мимо никогда не хожу, на такси — объезжаю, на трамвае — закрываю глаза. Я там ничего не помню. Вход со двора, черная дверь, косые ступени куда-то вниз, мне — еще ниже, но мешают пройти. Какой-то человек, которого я не помню. Молодой — даже мне тогда. Я не помню его всю жизнь. У него пепельные глаза, один глаз подергивается, когда он со мной говорит. Он говорит — нельзя. Я говорю — мне надо. Он говорит — не имею права. Я говорю — мне надо. Он говорит — запрещено пускать, понимаете? Я говорю — мне надо. Он говорит: «А он тебе кто?» Я говорю: «Никто». Умид мне — никто. Кто он мне? Умид. «Всю ночь тут одна будешь сидеть?» — «Буду», — говорю я. Пепельные глаза моргнули, лицо как-то передернулось, он, которого я всю жизнь не помню, отступил в сторону, открыл за собою дверь, куда мне надо, сказал: «Входи».
Низкие своды, свет тусклый. Не комната, не подвал — помещение, я его не помню. Слева, на длинном столе, и стол этот — как гроб, лежит Умид, снизу — до пояса — он прикрыт простыней, торчат черные тусклые тапки, таких тапок я никогда не видела, это — не тапочки, в этих тапках — уже деревянность и ужас, этот пиджак я знаю, Умид его не любил, не надевал, пиджак поэтому новый. У Умида спокойное и тупое лицо, которого в жизни я у него никогда не видела. Но это — Умид. Лицо чистое, ран никаких не видать, на виске небольшая ссадина и она грубо припудрена. Черные волосы тоже тусклые, лежат ужасно и плоско, они должны блестеть и волниться.