Роман с героем конгруэнтно роман с собой
Шрифт:
Об Умиде никто ни разу не вспомнил. Да ведь сказано же: «Был ли мальчик?» Может — его и не было…
Единение давно уже докрасна распалилось. А тот, ради которого я пришла, все почему-то не появлялся. Наконец — звонок в дверь. «Ребята, простите! У меня запись сегодня, не смог перенести!» — «Валерка, черт! Простим его или нет? Ну, простим! Штрафную Сабянскому!» Как только он вошел — я вдруг успокоилась. Чего я хотела? Я его не видала с четвертого своего курса. Не хотела видеть. Никогда про него не спрашивала. Обрывала, если кто говорил. Давно бы могла на него полюбоваться. В телевизор. Он ведет там какие-то передачи. Но я всегда успеваю — выключить телевизор, если объявили, что Сабянский ведет. Напрасно я выключала! Я бы не узнала Валерку Сабянского хоть в какой цветной телевизор. Он — единственный среди нас — до полной неузнаваемости изменился. Может, это не он? Только
Я вспомнила, как мы шли в перемену с Маргаритой, а навстречу чинно шествовал девятиклассник. Он был такой высокий и тощий, что казалось чудом — как он держится вертикально. Он согнул перед Маргаритой тонкую шею и сказал тонким голосом: «Маргарита Алексеевна, если Вам не трудно, назовите мне, пожалуйста, вечную истину. Хотя бы — одну». И глаза его нависли над Маргаритой с детской надеждой. «Нетрудно, Ленечка», — сразу сказала Маргарита. Я не знаю вопроса, на который у Маргариты не было бы стоящего ответа, причем мгновенного. Обо всем, о чем кому-либо из нас придет вдруг в голову идея — ее спросить, Маргарита уже думала целую жизнь. «Добро, Ленечка, никогда не проходит бесследно». — «А зло?» — спросил любознательный Ленечка. «Зло — естественно — тоже». — «Спасибо. Я над этим подумаю», — чинно откланялся Ленечка. И прошествовал далее, совершенно было неясно — как он держит свою вертикаль. «Подумай, это полезно», — фыркнула Маргарита.
Сейчас я тяжело ощутила, как Маргарита права. Даже если тогда был «несчастный случай». Конечно! Это случай был, случай. Но почему же эта туша сбежала? И почему же Валерка так и не пришел ко мне, не рассказал, не поглядел мне в глаза, не зарыдал вместе со мною? Почему и его не было на аэродроме, когда самолет с гробом Умида разбегался по взлетной дорожке, а я все смотрела и смотрела, как он бежит, стал, побежал быстрей, оторвался, вот он уже в небе, выше, выше, уже превратился в точку. Ничего больше нет. Пустое небо…
Я ведь и хотела, чтобы Сабянскому было плохо в жизни. Я не умею, выходит, прощать. Так же — как Он, мой досточтимый сэр и герой. Не умею. Ну, легче мне? Видно, что Валеркина жизнь — не сахар. Почему же — не легче? Для чего я сюда пришла? И чего сижу? Но я все сидела, смеялась, болтала какие-то глупости, кого-то о чем-то спрашивала, отвечала кому-то, даже пела хором, так и не спуская с Сабянского непрощающих глаз. Он не взглянул на меня ни разу. Мы ни слова не сказали друг другу. За целый длинный вечер мы с Валеркой ни разу ухитрились близко не столкнуться друг с другом в двухкомнатной квартире, где полно народу и все сталкивались носами и лбами. Наконец я неохотно ушла. Неохотно, потому что Сабянский еще остался. Он сказал, что его никто не ждет, он вполне годится — помыть посуду, вынести мусорное ведро или чего еще…
Утром — рано — меня разбудил телефонный звонок. Моя сокурсница, у которой был сбор, — мы с ней редко видимся и совершенно не в курсе душевной жизни друг друга, — сказала с заметным удивлением в голосе: «Знаешь, Рай! Мы все убрали, помыли, я уже приняла душ и легла. И вдруг Валерка, ну, Сабянский, вернулся! Один. Грустный, как мешком ему дали. Мне вообще его жалко. Ты ж видела, какой он? Давай, — говорю, — проходи! Чайник поставила. Мы с ним так в кухне и просидели. И знаешь, о чем говорили?» — «Откуда мне знать», — сказала я. Я-то знала. «И не догадаешься! Помнишь, у нас был Аджимоллаев? Он еще под машину попал?» — «Припоминаю», — сказала я. «О нем. Представляешь? Валерка нес какую-то чушь, будто мы все считаем его виновным в смерти Аджимоллаева. А он совершенно же ни при чем! Я ему говорю, что первый раз слышу, но он психует, представляешь?» — «Не представляю», — сказала я. «Всю ночь про Аджимоллаева мне рассказывал. Валерка с ним был, когда случилось. Все помнит, я поразилась! Всякие мелочи, что он сказал, что Аджимоллаев ему когда сказал…» — «Пьяный был небось. Развезло», — сказала я. «Именно что трезвый. Он вчера вообще не пил. Ты не заметила?» — «Нет», — сказала я. Заметила, еще как.
«Ты чего-нибудь в этой истории понимаешь?» — «Нет, — сказала я. — Я еще, между прочим, сплю». — «Ой, я тебя разбудила? Профукал жизнь, теперь несет ахинею. А все равно его жалко, наш все-таки, верно, Рай?» — «Мне не жалко», — сказала я. Очень скверным тоном. Самой стало противно. «Я и Сабянского-то почти не помню». — «Извини. Я — от удивления, Рай. Среди ночи вернулся. И все об одном, как его завели…» — «Ты еще и не ложилась, что ли?» — «Нет. Он только ушел. Думаю, позвоню, может — ты чего тут поймешь…» — «Я ничего не пойму, — сказала я. — Забудь. И ложись. Я сплю».
Ну, легче тебе? Поздних угрызений сабянской совести ты хотела? Нет, не легче. Так какого тебе рожна? Или Валерку теперь побежишь — спасать? К этой смутно томящейся туше? «Полюбить тоской», как у поэта сказано, самая достоевская у Есенина строчка. Могла бы сейчас спросить, что он рассказывал, как это было. Зачем? Давно не нужны никакие рассказы да объяснения Валерки Сабянского, они тогда — нужны были.
Уеду — как отколото, не оглянусь на пристани, у дальнего у волока чужие — станут близкими…
Едва добежала до дому, взлетела на третий этаж, ворвалась, даже Айша залаяла, «Машка! Машка! Я наконец необыкновенного человека встретила!» — «Где?» — «В гастрономе!» — «Говорила же — не ходи! Тебя выпускать из квартиры нельзя! Привела?» — «Нет». — «Уже молодец, на тебя не похоже. Как встретила?.» — «Да просто, как все великое. Разговорились в очереди». — «В очереди она стояла! Погляди на нее!» — «Отстань! Ты только послушай!» — «Ну!? Представляю! Кто?» — «Девица, лет двадцать семь, работает в отделе труда и зарплаты, где-то — не поняла, замужем, с виду вполне козырная…» — «Представляю! И чего же она?» — «Не перебивай! Во—человек! Как начала на меня орать! „Какие вы наивные, слушать противно. Вы в торговле никогда не работали! Жизни не знаете! Таких людей — как вы говорите — на свете нету! Я сроду ни одного интересного не встречала! Одну женщину в больнице встречала, так ей семьдесят восемь лет, она в коммуналке живет, у ней потолок течет, пенсия — грош, она совершенно одна и боится умереть. А то — интересные! Честные! Добрые, воблые! Где они? Сроду их не встречала, потому что их — нету!“ Машка, представляешь? Во человек!» — «И всё?» — допросила Машка. «А чего же еще? Достаточно, по-моему!» — «Ну мать! И это — мать? Мало тебя твои старший брат головкой об стульчик ронял!» — «Ты моего брата не тронь! Но каков — человек-то? Двадцать семь лет, цветущая вишня!» — «Я брата не трогаю. Ты чего? Совсем не соображаешь?» — «А что?» — испугалась я. Может, я правда чего-то не соображаю, не Бог. «А то, — наставительно сообщила Машка, — что ты нормального человека случайно встретила. Тут тебе крупно повезло. Нор-маль-но-го! Поняла?» — «Правда?» — «Правда, не нервничай». Умеет же Машка испоганить всякую радость! Дочь — называется! Ладно, лучше не связываться. Я изо всех сил сделала вид, что я — вроде — поверила. «Ты чего? Обиделась?» — «Ну что ты, Машенька?!» — «Обиделась. И это моя мать?! Ты ненормальная, успокойся, а она — наоборот — нормальная, понимаешь?» Я покивала Машке, чтобы отстала. Нет, до кванта понимания нам с Машкой еще далеко.
Сдается, что — постепенно, короткими перебежками — я приближаюсь к тому недостижимому минимуму энтропии, какой для меня достижим. Это надо в себе запомнить, пригодится на черный день. Хуже всего сейчас — ночь: она, хоть на сколько-то, прерывает работу, свинство какое! Нужно сберечь в себе эту память, когда сон — только враг, потому что прерывает работу, самый близкий друг — не мил и не близок, потому что прерывает работу. Машка — помеха, лишь прерывает мою работу, книги зря ерзают на своих полках — мне их не нужно сейчас, отвлекают, могут еще увлечь, прерывают работу. Работа же — радость, отдохновение организма, сладость моего сердца и свобода моих мозгов. Ничего мне не нужно для счастья, кроме моей работы, как мне с ней повезло, что мы с нею случайно встретились: это чувство надо в себе запомнить. Ау, дружок детства Алик Кичаев! Я почти готова прибыть к тебе в Протвино и отчитаться за прожитые дни, мне сейчас, пожалуй, не так уж и стыдно. Это — надо запомнить…
Ты — Черная дыра, за горизонт твоих событий уходят все мои слова, родясь едва, обратно ж — ничему не выйти…
Боровский принцип дополнительности могуче простерт на любую психологию, для психологии будто создан, ибо ощущая человека — как друга, мы начисто лишены возможности иметь о нем достоверную информацию — как о враге. И так далее. Чем больше прекрасного воспринимаем мы в ближнем, тем надежнее утрачиваем информацию о тех его чертах, каковые, может, и есть, но пока на нас не распространялись. То есть — происходит всегда: при получении одной эмоционально достоверной информации мы начисто лишаемся ее составляющей — противоположного, что ли, знака.