Роман женщины
Шрифт:
Бедная Мари! Она едва понимала, что делалось с нею. А де Гриж, безумный и увлеченный страстью, стоя на коленях, целовал ее ноги — когда она, в каком-то непонятном забытьи, которое кипятило ее кровь и заставляло биться сердце, почти не видела того, кому принадлежала. Она не заметила даже, как ушел Леон, оставаясь полумертвою на том же месте, где и была.
Вечер приближался. В этот день Эмануил приехал поздно. С какою-то необыкновенною радостью он пришел к жене и нашел ее в состоянии обморока: глаза ее были закрыты, руки опущены, дыхание тяжело и прерывисто. Он подошел к ней и взял ее руку — это заставило ее опомниться.
— Ну, милая Мари, — сказал он, целуя ее, — ты не ожидала меня, погрузившись, как всегда, в
Мари бессознательно слушала его слова, но в звуках их не узнавала тот голос, который четыре часа тому назад раздавался над ее ухом; она поднесла руку по лбу — и увидела перед собой Эмануила.
Вдруг в памяти ее воскресла прошедшая сцена; она вскрикнула и без чувств упала на грудь мужа.
VIII
Придя в чувство, г-жа де Брион увидела себя в постели; Эмануил и Марианна были у ее изголовья. Она все еще не верила в действительность случившегося с нею, считая его тяжелым сновидением; но едва только мысли ее начинали приходить в порядок, как роковое воспоминание, грозное, как призрак, вставало пред нею. И она внимательно смотрела на мужа, как бы испытывая его глазами и желая угадать, не выдала ли сама своей тайны во время сна, ибо она помнила, что страшные грезы не оставляли ее воображения. Но муж ее был тут, он ждал ее пробуждения; он смотрел на нее с той же, полной любви улыбкой.
Трудно изобразить, сколько мук для бедной женщины было в самом присутствии Эмануила: она кидалась на его грудь, проливая потоки слез, но не говорила ни слова, как бы боясь обнаружить истину, переводя на живой язык мысли, волнующие ее ум. С ужасом озиралась она, ибо ей казалось, что все вокруг, как и она сама, должно было измениться; но все было на своем месте: портрет ее матери глядел на нее с улыбкой из глубины алькова, то же спокойствие внутри, то же движение и шум на улице — ничего не изменилось, кроме одного имени, т. е. — вся ее жизнь.
— Лучше тебе? — спросил ее Эмануил.
— Да, гораздо лучше, — отвечала она.
— Дитя мое! Что это сделалось с тобою?
— Ничего, право, ничего!
— Верно, ты опять ездила на кладбище?
— Да.
— Ты убьешь себя этими поездками и меня тоже!
— Так ты все еще меня любишь, мой Эмануил?
— Люблю ли!..
— О Боже, Боже мой! — повторяла несчастная Мари, ломая руки.
— Прошу тебя, друг мой, успокойся! — продолжал Эмануил, подходя ближе к постели; и, взяв голову Мари в свои руки, он покрывал ее поцелуями. — Но успокойся же, — повторял он, — ведь я с тобою; скажи мне, что тебя мучит?
— Ничего, ничего, — отвечала она скороговоркой, — погода, одиночество, мать!..
— Все та же и та же мысль! Полно, подумай же обо мне, о твоей дочери — и перестань плакать.
— Ты прав, — сказала она, — надо подумать о дочери, о моей Клотильде; да, ты прав…
И слезы опять покатились из ее глаз.
— Тем более, — продолжал Эмануил, — теперь мы будем неразлучны. Быть может, мои отлучки много доставили тебе страданья, потому что ты любила меня и любишь еще и теперь — не так ли? Но на будущее время тебе нечего будет прощать мне, ибо я буду жить только для одной тебя!.. Тебе понятно ведь счастье быть вечно вместе? Мы приведем теперь в исполнение наши мечты, мы отправимся путешествовать. Ты видишь, что есть много непонятного для тебя: я забуду палату, если ты хочешь этого, но ее я не мог оставить до сего дня; потому что мое удаление должно иметь вид добровольного оставления дел — а не бегства.
Страдание превышало силы бедной женщины: слезы высохли, лицо покрылось мертвенной бледностью, глаза блуждали как у безумной.
Видя все это, Эмануил, ничего не понимая, решительно терялся в догадках. Мари же не знала сама, что делать: то она хотела видеть Леона, потому что все еще сомневалась в истине; то она хотела ехать к нему и настоятельно
Понятно, что только теперь Мари больше чем когда-нибудь любила Эмануила. И это чувство только увеличивало раскаяние и проступок, которому Мари не могла найти ни повода, ни оправдания, потому что, повторяем, она не любила Леона. Люби она его — и ее чело осталось бы покойно, ее губы с улыбкой встретили бы мужа, а сожаление, хотя бы и возникло на минуту в ее душе, но, как легкий пар вечерних облаков, быстро рассеялось бы под дуновением ветра новой страсти. Теперь же мысль, что вверила нелюбимому человеку всю жизнь, все сокровище непорочности и чистоты своего прошлого и что этот человек отныне сделался властелином ее настоящего и будущего — мучила ее до невозможности.
Что Мари не была безнравственна — это очевидно. Иначе она не задумалась бы поступить смелее и вместо того, чтобы рыдать и плакать, просто приказала бы своей горничной отказывать де Грижу, если б он вздумал явиться. А в случае встречи с ним, когда бы он осмелился напомнить ей о былом, могла ответить: «Я, кажется, не имею удовольствия вас знать». Действуя таким образом, она сохранила бы и свой покой, и свое счастье, и свою красоту.
Но, увы! Подобная мысль и не приходила ей на ум. Невинная сердцем, она, вися над пропастью, вырытой ею же самой, с ужасом измеряла глубину ее и взывала к сожалению, когда надо было употреблять только наглость. Бедная, она не знала людей и не понимала, что две главные причины побуждали Леона желать продолжения их отношений: первая, возможная, — это любовь его к ней; вторая, непременная, — его тщеславие. А потому-то, вместо того чтоб обезоружить де Грижа, она сама давала ему оружие против себя.
Итак, страдания, которые вынесла Мари в этот вечер, были ужасны; но среди своих мучений она остановилась, однако, на одной мысли и, казалось, успокоилась. Женщины, надо отдать им справедливость, умеют легко исправлять самые тяжкие проступки. Конечно, проступок Мари, особенно в глазах ее самой, был преступлением; но ведь она не любила своего обольстителя. На этом-то ложном основании — основании, подтверждаемом даже самими мужчинами, которые имели глупость постановить, что позор тела не считается бесславием без участия сердца, — Мари создала себе утешение.
Итак, Мари успокоилась при мысли, что завтра же она напишет Леону, прося его забыть, во имя любви к ней, то, что было между ними вчера, и объяснит ему, что от этого забвения зависит в будущем ее покой, ее счастье и что она считает его достаточно благородным, чтоб он мог решиться разбить существование женщины, которая не сделала ему никакого зла.
Бедная Мари! Да и могло ли быть иначе? Этот случай с нею казался ей до того невероятным, что мало-помалу успокоенный ум молодой женщины решительно отказывался признать его за действительность. После горьких слез мозг ее остыл немного, а присутствие Эмануила, который не отходил от ее изголовья, который улыбался ей, как и прежде, и которого она так пламенно любила, убедило ее окончательно, что она находилась под влиянием расстроенного воображения, которое, наконец, успокоилось. К тому же Леона не было: он один мог ей напомнить действительность.