Роман
Шрифт:
В самый разгар пляски, когда все смотрели на пляшущих, Татьяна повернула к Роману своё сияющее счастливое лицо и потянулась к нему губами.
Они поцеловались.
– Я люблю тебя! – прошептал Роман ей в губы.
– Я жива тобой! – ответили её губы.
А на лугу девка уже неистово кружилась, сарафан её развевался, обнажая крепкие стройные ноги, парень плясал вокруг неё вприсядку.
Вдруг одна баба в толпе махнула платком, выкрикнула что-то и, выбежав вперёд, пустилась в пляс. За ней сразу же выбежал Аким и, уперевшись руками в бока, пошёл выделывать
Трое лихих братьев Авдеевых, схватив своих жен за руки, вытянули их на луг и заплясали.
– Пади, пади! – дико закричал Дуролом и, выпрыгнув из толпы, стал выделывать немыслимые коленца, во все стороны размахивая ногами и руками.
– Ну-ка, посторонися! – по-извозчичьи выкрикнул Фаддей Кузьмич и, степенно выйдя, заплясал нешироко, но крепко и ладно; рядом с ним закружилась его жена, продолжавшая громко распевать “Светит месяц”.
– Эх, дорогу, мать честная! – задорно крикнул Степан Парненков и с ватагой мужиков и парней выбежал на луг. Через мгновение на лугу не плясали только музыканты, продолжая изо всей мочи наигрывать всё ту же мелодию, но только быстрей обычного.
Роман смотрел и не верил своим глазам: всё пространство перед домом было занято пляшущим и поющим народом – даже глубокие старики, горбясь, пританцовывали со своими старухами, даже хромой звонарь Вавила приплясывал, лихо хлопая себя по коленкам; плясали: Матвей Костичков по прозвищу Кутерьма; Макар, Тимофей и Иван Егоровы, Парфён Твердохлебов, прозванный Скобелкиным; Сергей, Софья и Агафья Волковы, Екатерина, Василий, Мария и Клавдия Гороховы, по-уличному – Воронята; Алексей, Герасим, Степан, Евдокия Самсоновы, Пётр, Зосима, Настасья Гороховы, по-уличному – Ивановы. Плясали все.
“Господи, как славно, как хорошо! – думал Роман, обняв Татьяну за плечи и любуясь народным весельем. – Хоть бы они плясали так вечно, а я всё смотрел бы и смотрел! Вот он, дух свободы, ради которого я приехал сюда, бросив всё; ради которого я живу. Он в каждом из них, они все дышат свободой – и мужики, и девки, и эти милые старики, – все, все они свободны и никто не властен над их свободой, никто не может запретить им, никто! О, это ложь, что они были рабами, нет, не может этот народ быть рабом, ибо никто не властен над духом веселья, живущим в нём, а значит, никто не властен и над его народной душой!”
Вдруг в самый разгар пляски Аким, подбежав к музыкантам, дико и пронзительно крикнул:
– Ба-а-аста-а-а!!!
Они тут же перестали играть, и пляшущие стали останавливаться. Аким же, выхватив из кармана жилетки бумажник, вырвал из него цветастую бумажку и, с размаху бросив на колени Яшке-гармонисту, выдохнул:
– “Русскую”!
И не успел Яшка растянуть гармонику, как Аким повернулся к своему семнадцатилетнему сыну Степану, только что остановившемуся и молодцевато одёргивающему свою рубаху зелёного шёлка, и, тряхнув головой, крикнул:
– Стенька, пляши!
Но тут же раздался хриплый голос Марея Сухорукова – зажиточного худощавого мужика с седой бородой и плешивой головой:
– Ну-ка, погодь!
Подойдя к музыкантам, он кинул им две бумажки и крикнул своему сыну Митрохе:
– Пляши, чёрт, убью!
Высокий статный Митроха выдвинулся вперёд и картинно сдвинул рукава красной рубахи на локти.
Коренастый, приземистый Стенька поправил поясок, снял картуз и, бросив прочь, поплевал на ладони.
Яшка-гармонист кивнул своим партнёрам, но зычный голос Антона Петровича загремел с террасы:
– Стой, молодцы!
Все повернулись к нему.
– “Русскую” на траве не пляшут! – заметил он. – А ну, несите два стола пошире, пусть на них спляшут!
– А и то верно! – выкрикнул Савва. – На столах попляшут, руками помашут, ногами посучат, нас, дураков, уму-разуму поучат!
Тут же появились два стола, водружённые друг против друга.
На один вспрыгнул Митроха, на другой не очень ловко взобрался Стенька.
– Стенька, не выдай! – нервно выдохнул побледневший от волнения Аким.
– Митроха, Митроха! – грозил костлявым кулаком Марей.
Яшка растянул меха, и музыканты грянули “Русскую”.
Вставшие вокруг столов крестьяне тут же принялись хлопать в такт, подбадривая плясунов. Столы задрожали от гулкой дроби начищенных сапогов.
– Лучшему плясуну! – крикнул Антон Петрович, вынимая из кармана часы на цепочке.
– Браво! – закричал Красновский. – Ставлю на Митроху двадцать пять!
– Ставлю на Стеньку! – парировал Антон Петрович.
– На Митроху! На Стеньку! На Стеньку! – раздались возгласы в крестьянской толпе, и мужики полезли в карманы за деньгами.
Плясуны же продолжали плясать, ничего не замечая вокруг, сапоги их били по столам так, что доски гудели. Танец заворожил всех, возгласы смолкли, и толпа молча наслаждалась богатым зрелищем. Татьяна, заворожённая пляской, замерла, прижав к груди руку обнявшего её Романа.
Лихо и легко плясал Митроха. Его стройная красивая фигура, казалось, парит над столом, обрушивая на него дробь ударов; коленца были сложны и замысловаты, трудно было уследить за непрерывным чередованием проходов, вывертов, оттяжек и подволакиваний, красная рубаха вся трепетала на нём; после очередного коленца он подскакивал со свистом и, откинувшись назад, обрушивал на грудь, колени, голенища лавину сочных хлопков, заканчивая всё это каким-нибудь фасонистым приёмом: изображая пальцем и ртом звук откупориваемой бутылки, крякая или прищёлкивая пальцами. От его пляски веяло лихостью и бесшабашным озорством сельского повесы – завсегдатая гулянок и девичьего сердцееда.
Совсем по-иному плясал Стенька. В его пляске не было особых замысловатостей и лихих вывертов – движения его крепкого коренастого тела были общеизвестны, словно приёмы косьбы или молотьбы, и давно усвоены мужиками, плясавшими так же, как и он. Стенька не прыгал, не свистал, не крякал уткой, а плясал совершенно обычно. Но в этой обычности, в простоте и силе Сенькиного танца, в его искреннем порыве было то, что подкупало и пленяло многих. Стенька плясал как честный труженик, и народу была по сердцу его пляска.