Роман
Шрифт:
– М-да… любопытно. Для нашей вялотекущей жизни это прямо подвиг… ну-ка, дайте руку.
Роман протянул Клюгину руку, и фельдшер стал развязывать повязку на локте.
– М-да! – усмехнулся Клюгин. – Значит, вот вам как всё небезразлично.
– Не знаю, – пожал свободным плечом Роман, – просто жалко было слабого. А волк так омерзительно жрал. Этот хруст… До сих пор в ушах стоит.
– Да я бы если б даже ребёнка он жрал, ещё живого, и то б не вмешался. Одним мучеником меньше – и всё тут.
– Уж вы-то, конечно, не вмешались бы, –
– Ну правда, посудите сами, один жрёт другого, так что ж с того? Волку надобно жрать кого-то. Он же не корова. Вы не набросились бы на корову, когда она жрала траву. А чем этот паршивый лосёнок лучше? Или что, в вас эстетика, так сказать, восстала?
– Скорее этика, чем эстетика.
– Да какая, к чёрту, этика, это же четвероногие! – засмеялся Клюгин, ловкими, привычными движениями сматывая бинт. – Один жрёт другого, потом сам дохнет, удобряет землю, из неё растёт трава, которую в свою очередь жрёт новый лосёнок. Паскудный круговорот жизни. И нечего вмешиваться в него. Другое дело – инстинкт убийцы. Это ясно. Увидели дичь – погнались, убили. Это нормально, хотя тоже скучно. Но зачем объяснять это какой-то этикой, каким-то человеческим отношением? Сказали бы ещё, что вам по-христиански стало жалко этого лосёнка.
– А я именно это и хотел сказать. В каждом из нас живёт автономная мораль, в каждом есть добродетель. И сострадание есть в каждом. Оно может проявляться как угодно и вкладываться в разные, казалось бы, пустяковые вещи. Макарий Египетский, к примеру, пожалел однажды попавшую в паучью сеть бабочку. Это показалось ему торжеством греха над добродетелью. И он её освободил. Конечно, если бы погибла бабочка, ничего бы не произошло, никакой трагедии. Но он проявил себя как Homo sapiens. Как человек с автономной моралью. Называйте это христианством, буддизмом или просто добротой, как угодно. Во мне откликнулся мой нравственный закон, то есть – моя воля. Она и толкнула меня вперёд… Ух как больно… – Роман поморщился, так как Клюгин в этот момент не очень милосердно отодрал присохший к ране бинт.
– Автономная мораль… добродетель… – Морщась, Клюгин бросил старый, меченный кровью бинт на пол. – Да откуда вы точно знаете, что она обязательно в нас? Что доказывает это? То, что люди стараются до поры не убивать друг друга? Поверьте мне, милейший, объявите завтра о роспуске всех правительств, государственных учреждений, армий, об отмене всех законов – реки крови затопят землю. Потечёт, потечёт кровушка, и утонут в ней эти ваши “автономия морали”, “добродетель”, этические категории. Всё утонет. Всё.
– Тогда позвольте вас спросить, почему же эти злые и дикие, по-вашему, люди со времён Адама не только убивали, но и строили города, хранили культуру, объединялись в государства? Не является ли это доказательством того, о чём так просто написал Кант в “Критике чистого разума”?
– Они сбивались в эти самые государства, потому что подсознательно боялись себя! – резко отчеканил Клюгин, накладывая марлю с мазью на рану – Армия, полиция, департаменты – всё создано для обуздания самих себя, своих инстинктов. И культура тоже.
– То есть Бах и Рафаэль тоже, по-вашему, – для обуздания?
– Да, да. Для обуздания. Не дёргайтесь, молодой человек, а то соскочит. – Он стал перевязывать рану. – Бах, Бетховен, Рафаэль – всё это ширмы, крышки, под которыми клокочет libido, Tanatos, жажда убийства.
– Какая глупость… – вырвалось у Романа.
– Правильно. Это во все времена будет объявлено глупостью. Страх смерти – вот сила, создавшая все религии, породившая государства. Все, все боятся умереть. А я – нет.
Он завязал концы повязки узлом, обрезал ножницами, взял со столика мундштук с папиросой и, затянувшись, встал, подошёл к окну.
Минуты две в комнате была тишина, потом Роман произнёс:
– Мне кажется, Андрей Викторович, вы об этом жалеете.
Клюгин в ответ лишь усмехнулся и, вытащив окурок из мундштука, бросил за окно.
– Да, скажите, пожалуйста, отчего я так долго спал?
– Я вам опия дал. Вы тогда бредили, в беспамятстве были. Сон – лучшее лекарство, как говаривал Авиценна. Рана ваша вроде не нагноилась, мазь у меня дельная… Да, я ещё вчера барышне порошки дал – будете пить три раза в день. Натощак.
– А почему я здесь лежу, а не дома?
– Я посоветовал вчера оставить вас в покое. Хотя советовать вашим родным – занятие неблагодарное и бессмысленное. Здесь вчера творилось нечто невообразимое. Оплакивание Гектора. Вой, стенания, идиотские советы – тьфу! Терпеть не могу, когда сталкиваются медицина и родные больного. А ваши родственнички могут кого угодно из себя вывести. От их советов камни застонут. Дядюшка ваш, например, посоветовал мне дать вам рому. И знаете почему? Потому что он по цвету напоминает кровь и действует согревающе! Каково, а?
Роман засмеялся.
– Ага, легки на помине, – пробормотал Клюгин, глядя в окно, – едут забирать вас. Но это уже – без меня. Встречаться с ними мне резона нет – и так нервы ни к чёрту!
Он быстро подошёл к столику, побросал в открытый, пахнущий аптекой саквояж свои нехитрые принадлежности, захлопнул его и, подхватив, направился к двери, быстро говоря на ходу:
– Значит, главное – полежать, пить порошки, делать перевязки. Есть получше… Я вас навещу.
Дверь за ним захлопнулась.
“Видно, досталось ему вчера! – весело подумал Роман и, вспомнив про ром, засмеялся: – На кровь похож…”
Дверь приоткрылась, и вошла Татьяна.
– Едут ваши, – произнесла она, глядя своими внимательными глазами. Роман, с лица которого ещё не сошла улыбка, смотрел на неё с нескрываемым интересом.
– Отчего Клюгин так выбежал? – спросила она, отводя глаза.
– Испугался встречи с моими. Они вчера его вывели из себя.
Татьяна улыбнулась, и глаза их вновь встретились.