Романтик
Шрифт:
– Это, Алёша, не вышло! Тут бы на такой предмет совсем другого человека надо поставить, солидного, даже - с сединой эдак бы... и голос густой... чтобы как двенадцать евангелиев читалось это!
Сомов тоже был недоволен и ворчал, сердито посапывая носом:
– Назначили... лягушонка какого-то! Очень мне нужно знать, кто такое Змей Горыныч... Нам очень хорошо известно, кто он, - ты расскажи, как его побороть...
– Лучше бы она уж прямо по этой толстенькой книжке катала!
– сожалея, говорил Фома, но, скоро забыв о неудаче, он продолжал в обычном тоне благодушных мечтаний: -
– Повёз ерунду!
– сурово остановил его Алексей.
– Почему же - ерунда?
– настаивал Фома мягко и ласково.
– Вот, ты говоришь - класс, а какой она, примерно, класс? Просто добренькая барышня. Совестно ей жить в окружении людей, нам подобных, и вот...
– Когда из тебя вся эта патока вытечет?
– возмутился Сомов.
– Какая там совесть? Необходимость - вот тебе совесть! Будь у них другое место, куда идти, - они пойдут где легче, а не к нам, не мечтай!
Фома посмотрел вдоль улицы на огненные чётки фонарей и спросил:
– Так они - поневоле, думаешь?
– Ну конечно...
– Н-да?
– сказал Вараксин, дёрнув головой вверх.
– Н-не верится мне однако!
– Почему?
– Что хорошего - поневоле жить? Если я - краснодеревец и к работе своей привык - мне плотничная работа просто даже обидна, - верно? А они вроде как бы брёвна тешут...
Алексей плюнул, сказав:
– И пускай потешут...
На втором чтении Фоме показалось, что в словах барышни поблёскивают какие-то интересные мысли, трогающие его сердце, и, когда она кончила, он попросил её:
– Товарищ Лиза - одолжите мне эту вашу книжку до следующего раза, можно?
– Пожалуйста, - сказала она и, видимо, чему-то очень обрадовалась.
Потом Фома шёл в город рядом с нею и всё остерегался, как бы не задеть её локтем. Поднимались в гору, с обеих сторон улицы на них смотрели тёмными окнами маленькие домишки городской окраины. Вверху улицы горел фонарь, вокруг него дрожало мутно-жёлтое пятно, сырая темнота осенней ночи была полна запахами гниющего дерева и помоев.
Фома, покашливая и стараясь выражаться изысканно, спрашивал Лизу:
– Значит, я могу верить, что в древние времена человечество говорило одним языком, - так?
– Да, арийцы, - звучал ему в ответ тихий голос.
– И - уже доказано это?
– Точно доказано.
– Чудесно! Это - замечательно! Так что все теперь разрозненные народы находились в сослужении единству жизни, стало быть, и в древности имелась одна общая всем идея - да-а...
Но слова у него туго складывались, и думал он не о древности, а о маленькой барышне, которая торопливо шла в гору на полшага впереди него и немножко левее. Сжатая тьмой, она казалась ещё меньше, чем была, Фома заметил, что каждый раз, подходя к освещённому окну, она, наклонив голову, старалась поскорее ускользнуть из полосы света.
"Замечательно!
– думал он, не переставая говорить и словно раздваиваясь.
– Такая маленькая личность, без страха, в кругу чужих людей, ночью, в отдалённом от жизни
Чтобы не размахивать руками, он сунул их в карманы, это было непривычно ему и связывало его.
– Вы пьяных не боитесь?
– спросил он.
Тихо и живо она ответила:
– Ах нет, очень боюсь! Здесь их так много...
– Да, - сказал Фома, вздохнув, - пьют весьма безутешно! Главное жизнь требует наполнения, а - нечем! То есть жизнь - в смысле души. Вино же, как известно, способствует фантазии. Тоже нельзя строго осуждать: разве человек причина тому, что приходится поддерживать жизнь фантазиями?
– Я не осуждаю!
– воскликнула Лиза, замедляя шаг.
– Я - понимаю. Вы очень верно сказали, ужасно верно!
Это обрадовало Фому - он не помнил случая, когда бы кто-нибудь соглашался с ним. И, вынув руки из кармана, похлопывая ладонью по книге за пазухой, он снова начал, доверчиво и убедительно:
– Если бы, видите ли, книги были доступнее, поверьте - другое дело! Собственно говоря - бояться людей не следует, уверяю вас, они заслуживают полного внимания и сожаления - в своей пустой жизни. Дело в том, что всего - очень мало, как вы знаете, и от этого все злы. Никаких утешений не имеется, у всякого одна подруга - голая судьба со страшным лицом нищеты и порока, как сказано в стихах поэта. И, конечно, когда подобные вам люди сойдут с вершины в большом количестве, - то обязательно это принесёт в жизнь содержание, достойное человека...
Лиза пошла ещё тише, поддерживая одной рукой юбку, другой она провела по лицу и сказала, вздохнув:
– Да, да, это правда!
– Фёдор Григорьич, - продолжал Фома, прерывая её, - сын священника, у которого жила моя матушка, - очень хороший человек моя матушка! но уже скончалась, - Федор Григорьич, который теперь даже скоро профессором будет, говорил бывало, оспаривая своего папашу: жить - это знать! И очень просто! Если я живу, не зная, кто я, где и зачем собственно, - какая же тут жизнь? Просто долголетнее одичание в эксплоатации разных тёмных сил, исходящих от человека, и предрассудков, им же сотворённых, - верно?
– Жить - это знать!
– повторила Лиза.
– Вот именно, товарищ, - вы замечательно широко понимаете...
Фома не помнил, что он ещё говорил, но он первый раз в жизни говорил так много, смело и горячо. Они расстались у ворот большого дома в два этажа, с колоннами по фасаду, и Лиза, встряхивая его руку, убедительно просила его:
– В четверг и понедельник - помните! От семи часов вечера - я дома, буду ждать до девяти, - хорошо?
– С величайшим удовольствием!
– восклицал Фома, притопывая ногой о тротуар.
– Очень благодарен! Чудесно!
Всю ночь вплоть до утра он ходил по улицам, вскинув голову вверх и мысленно слагая горячие, призывные речи о необходимости помочь словом и делом тем людям, которые ещё не понимают тождества понятия жить и знать. Ему было очень хорошо: серое небо осени как бы разверзлось перед ним, и из глубокой синей пропасти, точно звёзды, падали такие славные, звучные слова, сами собою слагаясь в светлые ряды добрых и любовных мыслей о жизни, о людях, и эти мысли поражали самого Фому своей непобедимой простотой, правдой, силой.