Романы в стенограмме (сборник)
Шрифт:
Весной в нашем пруду в неглубокой воде возле берега кишмя кишели колючие рыбешки, их называли колюшка. Самцов колюшки украшала по-весеннему пестрая грудка, они висели в воде перед самочками, строящими гнездо, они дрожали, они ждали, когда самочки начнут метать икру, и волны сжатой жизненной силы пробегали по телу рыбок.
Мы увидели застывших в брачном напряжении самцов, и тут дедушке захотелось поддержать нашу жизнь, потому что была война, люди голодали и мы тоже голодали. Мы наловили уйму поглупевших от любви самцов колюшки и набили ими наш мешок, с которым ходили мешочничать, и потащили их домой.
Дед сварил рыбешек. Он варил их очень
Несколько самых красивых рыб дедушка оставил в живых. Он посадил их в стеклянный сосуд для золотых рыбок — сосуд был вычурной формы, дедушка приобрел его на аукционе.
Дедушка поставил аквариум на бабушкин комод перед зеркалом. Колюшки плавали в воде, и зеркало удваивало их число. Дедушка заметил: «Красивей золотых рыбок Шветашихи», — речь шла о золотых рыбках на этажерке у жены торговца сукном Шветаша, чем все и объясняется. Тот барочный стеклянный сосуд для рыбок я сохранил на память. Он принадлежит к числу предметов, сохраняемых на память, на которые мы постоянно натыкаемся у себя в доме, и вместе с другими бесполезными вещами, «обступающими» нас, он свидетельствует о моей так и не побежденной до конца сентиментальности.
Матушке хотелось повидать меня, и дедушка направился с тележкой, полной разных полезных вещей, в деревню. Я сидел на тележке — стук колес, ритмичный шаг дедушки, шуршание и шорохи сосен, щебетание птиц сливались в мелодию, и мелодия эта обрушивалась на меня.
До тех пор я слышал только хоралы и детские песенки. Хоралы извлекали из изогнутой меди престарелые музыканты духового оркестра в нашей деревне, когда опять кто-нибудь из воинов пал смертью героя на поле чести. Моя дорожная музыка, рождаемая ручной тележкой, была могучее хоралов; когда я позднее слушал симфонии, они не поражали меня, ничего непостижимого в них не было, я знал, что они сложены из свиста ветра, шума деревьев, шелеста трав, жужжания насекомых и плеска воды, что они висят в воздухе над всей мировой равниной и их услышит каждый, кто может их слышать. Я слышал их тогда, и я слышу их сейчас, но не в состоянии облечь их в форму точек на бумаге, и мне не удается связать их и подчинить себе штрихами такта. Поэтому я пытаюсь уловить и выразить их между фраз при помощи скрипучего словесного искусства, делая это в меру своих сил, и восхищаюсь Бетховеном, Моцартом, Шубертом и другими благословенными властителями музыки.
Веселой и яркой была моя жизнь во времена, когда я познакомился с моим дедушкой: мы жили с ним, как на другой планете, никогда не надоедали друг другу. У нас во всем царило согласие, потому что дедушка любил меня любовью сильнее отцовской и разрешал мне все, и на многое глядел сквозь пальцы, и все, с чем мы встречались, и те отрезки жизни, что удавалось нам схватить, — все будоражило нас, особенно меня, ведь я был новичком на свете, и мою жизнь, как молодой листок дерева, еще покрывал серебристый пушок.
Война длилась четыре года. С каждым годом взрослые все больше говорили о нехватках, голоде, страдании и смерти. Когда мы ждали конца войны,
Люди радовались, что уцелели на земле, в нашем зримом мире; одни радовались, что их не застрелили, другие — что не умерли с голоду. Надутые патриотизмом слова на время вышли из моды, военное искусство и искусство голодать стали непопулярными.
Изголодавшийся, оборванный и обовшивевший приплелся с войны мой отец. Его называли вновь обретшим родину, и эти елейные слова — обретение родины — послужили, по-моему, зародышами грядущих националистических фраз.
Итак, отец был дома. Нас с сестренкой выставили из матушкиной спальни в маленькую комнатушку на чердаке. Это означало, что отец вернулся к нам навсегда.
— Навсегда, мама?
— Навсегда, навсегда!
В зале трактира у дедушки и бабушки Юришек состоялся бал вновь обретших родину. Вот опять слова — зародыши патриотической высокопарности! Отец влез в свой жениховский костюм. Черный костюм висел на нем как на вешалке, матушка облачилась в бледно-голубое платье, она держалась необычно прямо в своем корсете и показалась нам чужой и далекой.
До дня бала вновь обретших я не знал чувства страха. Меня посылали к соседям, я шел в темноте и передавал, что меня просили передать, но в тот вечер скверная танцевальная музыка долетала до нас, до нашей комнатки на чердаке, и мне стало страшно. Может быть, из-за того, что мама вдруг сделалась совсем чужой, может быть, потому, что, уходя от нас, она втайне радовалась, а может быть, оттого, что мы не понимали, откуда взялась эта радость.
На столике стояла маленькая карбидная лампа. Она стояла в горшке с водой. Карбид, образующий газ, кончался. Я лежал в постели рядом с сестрой и глядел на все уменьшающееся пламя. Я боялся, чувство страха было так ново для меня, я не шевелился; иногда мне кажется, что не за горами день, когда таким новым опытом будет для меня смерть, и что она заставит меня так же оцепенеть, оцепенеть на тысячелетия.
Но и тогда я думал, что, как только погаснет маленькое карбидное пламя, погаснет и моя жизнь. Я вспомнил, что еще владею своим голосом, и закричал. Проснулась сестра, я заклинал ее покачать лампу.
Сестра покачала лампу, а я лежал, сам себя гипнотизируя, и кричал. Язычок пламени увеличился, и я почувствовал, что моя жизнь удлинилась на какой-то срок.
Сестра заснула, и снова пламя лампочки уменьшилось, и снова я закричал и разбудил сестру, я умолял ее потрясти лампу, она потрясла ее, но я все равно кричал, кричал и кричал.
Дверь нашей комнатки отворилась, словно ее отворил ветер. В комнате стояла мама. Она сердилась, ее сердитое лицо подходило к чужому платью. В крошечной комнатке мать казалась великаншей. Она схватила меня левой рукой, вытащила из постели и ударила, ударила правой рукой, на которой была надета тюлевая перчатка; я почувствовал на голой попке круглую жесткость маминого обручального кольца, и мой голос тоже оцепенел.
Матушка задула лампу и ушла. Мне почудилось, что корсет сделал ее не только негнущейся, но и немой. Она закрыла дверь и спустилась вниз по лестнице навстречу бальной музыке вновь обретших родину.