России верные сыны
Шрифт:
— Что, очень постарел Тальма? — спросил Воронцов. — Я помню Нерона в «Британике»… точно античная статуя. Никто не умеет так носить тогу.
— Какое благородство, какая естественность! — сказал Тургенев. — Никаких эффектов, ни выкриков, ни завываний…
— Правда ли, что мадемуазель Сен-Марс пятьдесят лет?
— Пятьдесят два вы хотели сказать.
— И в эти годы играть инженю! Это чудо!
— А мадемуазель Жорж? Величие и торжественность в каждом жесте… И как мила в обращении!
— Лучше всех это знает мой друг Бенкендорф…
—
— Господа, не будем злословить… Последняя петербургская новость… Славный наш актер Яковлев на днях был посажен под караул для вытрезвления. Представьте, он не мог перенесть унижения и чуть было не зарезался…
— Быть не может!
— …однако не допустили. Поранил себе шею и два месяца не будет играть в театре.
— Как это можно! — возмущенно сказал Николай Тургенев. — Первый наш актер под караулом! Я видел его в «Дмитрии Донском», он был велик, поистине велик! Помните:
В крови врагов омыть прошедших лет позор И начертать мечом свободы договор…И он наложил на себя руки от обиды! Могло ли это случиться с Тальма? Он живет здесь, окруженный почетом и славой…
— Вы говорите, Тальма, как можно сравнить! — сказал Нарышкин, — он и в жизни человек замечательный.
Тургенев даже привстал, голос его дрожал от негодования:
— Вы говорили о мадемуазель Жорж, а по мне — наша Семенова лучше, она заставляет плакать искренними слезами, а не удивляться переливам голоса и плавным жестам. Нет, не умеем мы ценить наши таланты… Тот же Яковлев!.. И его, Дмитрия Донского, волокут будошники на съезжую…
— Не будем спорить, господа, — принужденно улыбаясь, сказал Воронцов. — Николай Иванович, я тоже не поставлю Семенову рядом с мадемуазель Жорж… Но, кажется, начинают?
Все возвратились в ложу. Можайский и не думал о том, что в этот вечер в театре произойдет знаменательная для него встреча, встреча, которая поднимет в его душе все, что он так тщетно старался забыть.
Можайского давно перестал интересовать спектакль; то, что происходило в зале, было для него привлекательнее. Здесь в льстивых улыбках, в поклонах, в кажущемся пустословии разыгрывалась хорошо знакомая ему комедия. Здесь искали знакомств и связей, здесь предавали прежних покровителей. Он видел борьбу самолюбий, видел вчерашних вельмож и вельмож будущих, видел эмигрантов, жаждущих золота и доходных мест. Он рассеянно скользил взглядом вдоль лож и вдруг заметил, что ему кланяется молодой человек в мундире польского офицера. Он узнал Стибор-Мархоцкого, племянника Анели Грабовской, знакомого ему по встрече в Грабнике. Мархоцкий, улыбаясь, глядел на него; их разделяли только три ложи.
Первой мыслью Можайского было уйти из ложи и заговорить с молодым человеком об Анеле Грабовской и Катеньке Назимовой. Он нетерпеливо ждал, когда упадет занавес; действие, казалось, не имело конца.
Как только упал занавес и послышались рукоплескания, Можайский вышел
— Вы узнали меня?
— Конечно, — усмехнувшись, сказал Мархоцкий. — Вам к лицу русский мундир…
Они спустились в фойе.
— Неужели прошел год?
— Да, почти год.
— Вы были ранены? — Мархоцкий показал глазами на черную повязку.
Можайскому не терпелось спросить об Анеле Грабовской:
— Я надеялся увидеть здесь вашу тетушку…
— Ее нет в Париже… Разве вы не слышали — она вышла замуж, живет в Лондоне… Ее муж — сэр Чарльз Кларк, дипломат, старый ее знакомый…
Можайский немного знал этого человека.
— Он вдвое старше ее…
— Да, это очень странный брак, — согласился Мархоцкий, — но, мне кажется, этого следовало ожидать, — добавил он, улыбаясь.
— Припоминаю, в Грабнике вы не сомневались в том, что польский патриотизм вашей тетушки — только временное увлечение.
Мархоцкий наклонил голову:
— Я помню ваши слова, сказанные мне тот же день в Грабнике, — он слегка понизил голос, — вы говорили о том, что будет такое время, когда не вельможи, а русские и польские патриоты будут решать судьбу своего народа и отечества… Вот мы в Париже — и всё осталось по-прежнему.
— Но мечты живут. И пока они живут, я верю в грядущее единение двух славянских народов… во имя вольности, равенства…
— …братства, — добавил Мархоцкий.
— Вы ничего не слышали о чете Лярош? — стараясь говорить спокойно, спросил Можайский. — Вернее, о бывшей моей соотечественнице, жене полковника Лярош?
— О вдове Лярош?
— Вдове? Разве Лярош умер?
— Он умер от ран. И это было счастьем для него, он бы слишком страдал, если бы увидел все это… — и Мархоцкий поглядел в сторону зала.
Можайский с трудом находил слова.
— Не случилось ли вам… не слышали ли вы, какая судьба постигла его вдову?
— Я ничего не слыхал о ней, — немного удивленно ответил Мархоцкий. — Я думаю, что Анеля не оставила ее. Они были вместе в Вене и, кажется, в Венеции. Они были во Франкфурте… Вот все, что я знаю.
На этом кончился разговор.
С этой минуты Можайскому стало мучительно оставаться в театре.
Он глубоко вздохнул и вдруг почувствовал, что кто-то ищет его руку. Он оглянулся и увидел добрые и умные глаза старшего Тургенева.
— Что с вами? — шёпотом спросил тот.
Можайский не ответил и только крепко сжал руку Тургенева.
В это мгновение упал занавес и парадный спектакль кончился.
36
Он не помнил, как вышел из театра, как кончился театральный разъезд, сколько времени бродил по опустевшим бульварам, он забыл, что его ожидал фиакр, и собрался с мыслями только, когда очутился перед храмом Мадлен, и долго стоял у античной колоннады. В годы революции здесь был «Храм разума», но уже более двадцати лет парижан заставляли забыть о том.