России верные сыны
Шрифт:
Двадцативосьмилетнего Николая Тургенева считали достойным занять место Сперанского. Была в нем серьезность не по возрасту, строгость и властность, впрочем, не обидная для окружающих. Многие считали, что достоинства его, знания и ум дают ему право быть таким.
Теперь он сразу узнал Можайского, и суровое лицо его осветилось приветливой улыбкой.
Совсем иным был его брат Сергей; в характере его и в образе жизни было много схожего с Димой Слепцовым.
Вслед за Можайским вошло еще трое, двое из них тоже чуть не бросились обнимать Можайского, хотя дело было в ложе, на
— Раевский, — назвал себя третий.
Артиллериста Владимира Федосеевича Раевского Можайский тоже немного знал. Он не был ни в родстве, ни в свойстве с прославленным генералом, своим однофамильцем, однако имел золотую шпагу за Бородинский бой. О нем говорили, как о молодом человеке необузданного нрава, но умном и просвещенном, хотя ему в ту пору было едва двадцать лет. Дунаев, Казначеев, Дмитрий Нарышкин, барон Франк, Сергей Тургенев… Увидев их всех, Можайский подумал, что он так и не уходил из дивизии Михаила Воронцова, а между тем сколько воды утекло…
Самого Воронцова еще не было в ложе, — он был в фойе с корпусными и дивизионными командирами, ожидавшими императора Александра.
Заговорили о Наполеоне, и странно было, что говорили о нем так, точно он уже умер, — между тем только недавно Наполеон был у ворот Парижа, в Фонтенебло. Все здесь напоминало о нем — вензеля с императорской короной над аванложей, мундиры маршалов и генералов, изменивших ему и не сводивших глаз с ложи, где должен был появиться император Александр.
От гарусных эполет простого солдата иные из них дошли до маршальского жезла и теперь, утратив своего благодетеля, в трепете ожидали новых хозяев.
Как полагалось, в театре, где должен присутствовать император, русские офицеры стояли, обратив лицо к императорской ложе. Николай Иванович Тургенев сидел в глубине ложи, прикрывшись занавесью, и глядел сквозь щелочку в зал, где уже зажигались свечи у пюпитров музыкантов. Хрустальная, в тысячу огней, люстра слепила глаза, но первое, что он увидел, были два солдата Павловского полка в высоких медных шапках. Они стояли на сцене, по сторонам занавеса. Многое означало присутствие двух русских гвардейцев-часовых в зале Парижской оперы.
Они стояли, осененные славой кровопролитной битвы у кладбища Прейсиш-Эйлау. В тот памятный день Павловский гренадерский полк построился в три шеренги. Первая шеренга дала залп в упор французам, потом стала на одно колено, упирая ружья в землю и стеной штыков встречая атаку французов. Средняя и задняя шеренги отразили атаку французской кавалерии… Честь и хвала Павловскому полку и за битву под Пултуском! Эти молодцы защищали батарею у предместья города и выдержали картечь и сильнейший ружейный огонь неприятеля. Медные шапки павловцев сохранили пробоины, полученные в этом жарком бою, — знаки огненного крещения доблестного полка.
Павловцы стояли на сцене по сторонам занавеса. Но в ложах мало кто задумывался над
Дородный старик, известный богач и парижский старожил Николай Никитич Демидов, сидевший в соседней ложе, ответил на поклон Можайского, разумеется, не узнав его, и продолжал шумно, точно у себя дома, рассуждать о музыке; он помнил придворные спектакли в Версале и со вздохом вспоминал Люлли и Рамо…
Это был сын Никиты Акинфиевича Демидова, известного своим крутым нравом и жестокостью к заводским рабочим — крепостным крестьянам. Николай Никитич имел при своих уральских заводах до двенадцати тысяч душ. Следуя примеру отца, учредившего медаль «За успехи в механике», он отправлял своих крепостных изучать горнозаводское дело в Швецию и Австрию; следуя примеру отца, он был ценителем искусств и особенно музыки.
Можайский внимательно глядел на него, и невольно вспоминались ему страшные рассказы об его отце, слышанные от Феди Волгина.
— Музыка не имеет иного назначения, кроме того, чтобы быть красивой, — сказал Нарышкин, и Демидов ласково улыбнулся ему.
Услыхав эти слова, Тургенев-старший повернул голову к Можайскому.
— Музыка — это разум, воплощенный в прекрасных звуках, — тихо проговорил он. — Я отдам все, что создали Люлли и Рамо, за хорал Баха, за сонату Бетховена… Тут я во всем схожусь с Андреем Кирилловичем Разумовским, покровителем этого несчастливого гения…
— Бетховен? — повторил Демидов, повернувшись к Тургеневу.
— Это венский композитор… Пока его знают только немногие ценители. Музыка его напоминает Моцарта, но глубже и серьезнее.
— Я слышал это имя от Лунина, кавалергарда, — вмешался Нарышкин. — Он в восхищении…
— Разумеется, его не поймут любители комической оперы и легкой музыки, — продолжал Тургенев, — какая глубина, какое богатство замысла, и, думаю, он ближе всего нам, людям севера.
Можайский промолчал, он немного понимал в музыке; кроме того, он глядел в зал. Зрелище, которое представлялось его взору, было привлекательным и поучительным. Весь партер сверкал бриллиантовой россыпью звезд, невиданной пестротой мундиров всех наций и всех служб. Порой казалось, что партер был сценой. Выпрямившись, обратившись лицом к императорской ложе, стояли русские, увешанные боевыми наградами; англичане сидели, развалясь в креслах; пруссаки и австрийцы еще не занимали своих мест: они ждали, пока в ложе появятся король прусский и император Франц. И весь театр глядел на русских.
Страна, которую почитали дикой, варварской, называли бессильным колоссом, поразила Европу своей мощью, горячим чувством патриотизма, непреклонностью воли, свергнувшей тиранию Наполеона, привлекала внимание первых умов Европы. Одни любопытствовали, другие трепетали, третьи ненавидели…
Николай Иванович Тургенев называл Можайскому знаменитых людей, которые уже появились в зале. Некоторых из них Можайский знал в лицо. Знал Поццо ди Борго — будущего русского посла в Париже, корсиканца, родившегося в один день с Наполеоном, обучавшегося вместе с ним в военном училище в Бриенне и ненавидевшего Наполеона еще и потому, что между его родом и родом Бонапарта была кровь.