Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева
Шрифт:
К последним годам царствования Николая Первого относится докладная записка И. Липранди, преданного слуги царствующего дома, подчеркивавшего, что русский народ в особенности, в силу врожденного почтения по отношению к особам августейшей фамилии, склонен верить всем возможным о них историям, какими бы чудесными и невероятными они ни были. Подчас его не убедить в их кончине; он всегда хочет видеть их живыми и где-то скрывающимися по тем или иным обстоятельствам. Это убеждение обычно дремлет, но лишь до тех пор, пока не придет его время. «Изуверство, особенно в руках неблагонамеренности, может разбудить <его — М. С.> и направить к произведению важных беспорядков. Одна мысль, что живет еще другой царь, и царь истинный, законный, есть искра, которой никак нельзя допускать тлиться в народе»{211}. Так предостерегал министерство внутренних дел И. Липранди.
На страшные революционные потенции, скрывавшиеся в народных представлениях
К ТАКОМУ образу царя, а вовсе не к императору, царствующему в Петербурге, относились слова Достоевского: «Народ наш — дети царевы, а царь им отец. Тут идея глубокая и оригинальнейшая; тут организм живой и могучий, организм народа, слиянного со своим царем воедино. Царь для народа не внешняя сила, не сила какого-нибудь победителя, а всенародная, всеединящая сила, которую сам народ восхотел, которую вырастил в сердцах своих, за которую претерпел, потому что от нее только одной ждал исхода своего из Египта. Для народа царь есть воплощение его самого, всей его идеи, надежд и верований. Отношение русского народа к Царю своему есть самый особливый пункт, отличающий народ наш от всех других народов Европы и всего мира; это не временное только дело у нас, не преходящее, но вековое, всегдашнее, и никогда оно не изменится. Идея же эта заключает в себе такую великую у нас силу, что, конечно, повлияет на всю дальнейшую историю нашу, а так как она, эта идея, совсем особливая и как ни у кого, то и история наша не может быть похожа на историю других европейских народов…»{213}.
Но более верно заметил Мережковский, народная идея царя содержит ростки революционности: «В русском самодержавии… скрывается величайшая разрушительная революционная сила»{214}. С точки зрения народного сознания, каждый новый царь воспринимался как спаситель; если же приход «истинного царя» еще только ожидается, то все цари — не более чем узурпаторы{215}.
Екатерина Брешко-Брешковская, одна из виднейших представительниц народничества в семидесятых годах девятнадцатого века, сыгравшая выдающуюся роль в создании партии эсеров (в 1917 году она, как и Керенский, на короткое время стала обитательницей Зимнего Дворца), рассказывает в своих воспоминаниях, как в 1874 году на Украине, во время знаменитого «хождения в народ», о ней распространялись слухи среди крестьян: «Говорят о тебе, будто ты великая княжна, знаешь подземные дороги и раздаешь крестьянам листки из царского указа 1861 года <об отмене крепостного права — М. С.>, те, что помещики вырвали и спрятали»{216}.
Брешко-Брешковская приводит еще один примечательный разговор с одним крестьянином: «Не знаю, сестра, кто ты и откуда, но когда пришла ты ко мне, когда я зерно молотил, подумал я, что ты — царица или царская дочка!» — «Как же так? Ведь я же говорила против царя!» — «Да ведь и в Священном Писании сказано: их же род против них обратится»{217}.
Так говорили крестьяне. После реформы 1861 года многие из них отказывались удовольствоваться предоставленными им участками и продолжали надеяться, что царь явится к ним сам — наделить их землей сполна. Примечательно, что единственное народное движение, организация которого удалась народникам (до 1902 г.), было царистским. В 1876 году землеволец Стефанович распространял в окрестностях Чигирина подложный царский манифест (так называемый «Золотой манифест»), призывавший крестьян подняться против помещиков, чиновников и попов, воспрепятствовавших царю передать им, крестьянам, всю землю{218}. (Но революционные народники в большинстве своем осудили обманное — хотя и принесшее успех — использование царского имени.) В 1878 году снова пошел слух, что царь самолично разделит всю землю между крестьянами. В некоторых губерниях даже утверждали, будто видели, как он ехал и отдавал распоряжения о разделе пахотных участков{219}. Орган «Народной воли» сообщал, что в Саратовской губернии крестьяне приняли членов революционного исполнительного комитета за царских уполномоченных, присланных делить землю{220}. По сведениям Короленко, еще в конце девятнадцатого века было живо и старое предание о царе-страннике{221}. В 1900 году (!) в Челябинских краях объявилась странница, выдававшая себя за императрицу Марию Федоровну. Когда ее арестовали, толпа народа помешала полицейским увести ее. Загадочная странница «рассказывала среди коленопреклоненной толпы, что она уже двадцать четыре года странствует… в низком звании по лицу русской земли…, приглядываясь к народной нужде и горю, к неправдам и притеснениям… Народ плакал, молился и верил», — рассказывает В. Г. Короленко. В конце концов властям удалось упрятать странницу в сумасшедший дом.
Но даже после убийства царской семьи в 1918 году в Сибири появился, по крайней мере, один самозванец, выдававший себя за самого царя, а также многочисленные «наследники» и «великие княжны» [18]
Политической роли они, однако, больше не играли — харизма царской власти в народном сознании была к тому времени разрушена {222} .
Ниже пойдет речь об идеологических элементах, благодаря которым царская кенотическая харизма трансформировалась в мессианистский миф о пролетариате.
18
В 1937 году автору этих строк довелось самому встретить в эмигрантской среде в северной Персии прачку, выдававшую себя за дочь Николая Второго.
Свидетельством этого замещения стала революционная крестьянская поэзия, и в первую очередь творчество Николая Клюева. В стихотворении «Коммуна» (1919 год) он приветствовал большевизм как «царя Коммуну» (!), как долго скрывавшегося, «истинного» царя, — и в контексте древней традиции, восходящей к московскому государству, этот образ оказывается легко узнаваемым и необыкновенно убедительным. («Боже, Свободу храни — / Красного Государя Коммуны, / Дай ему долгие дни /И в венец лучезарные луны. / Дай ему скипетр — зарю, / Молнию — меч правосудный. / Мы огневому царю / Выстроим терем пречудный».) А Максимилиан Волошин, поэт, сформировавшийся под влиянием совершенно иной эстетики, написал в декабре 1917 года проникнутое ужасом стихотворение «Дмитрий», в котором речь идет о самозванце, выдающем себя за царя, — его уже не раз казнили, но всякий раз он восставал из мертвых (сходный мотив слышится в стихах Гастева; отличие лишь в том, что вместо царя Гастев говорит о пролетариате); умирая, Дмитрий-Самозванец поклялся вернуться через три столетия…
Арон Штейнберг, брат народного комиссара юстиции во втором ленинском правительстве (1917–1918 гг.), отождествлял «идеального царя» у Достоевского с революционной диктатурой, «ведущей все народы России к ниспровержению всего „отжившего“ в жизни… общечеловеческой. Русский царь Достоевского есть помазанник революционного призвания России в мире»{223}. С другой стороны, А. Дымшиц, советский литературовед и заодно «исследователь» народных сказаний, писал в 1938 году, что предания о Ленине отразили (мессианские) ожидания героя-спасителя. Этот мотив, утверждал Дымшиц, был, однако, характерен для периода «рабства народа» и угас в позднейшем советском фольклоре — в частности, потому, что «надежды сбылись благодаря Ленину и Сталину»{224}. Бердяев, тем не менее, отмечал, что нерусский по своему происхождению марксизм приобрел в России русские, более того, восточные черты, и называл советскую империю «извращенной теократией»{225}.
Благодаря тем же историческим предпосылкам, что и образ скрытого царя (отходу московского царства от его небесного первообраза и отступничеству Никона, а позднее Петра Первого от царства Правды и от идеала Третьего Рима), сложилось и другое представление: о царстве, которое исчезло с лица земли и сделалось невидимым. («Стонала русская земля. В сердцах замирали былая надежда на царя и вера в возможность божественной справедливости на земле»{226}).
Считалось, что оно останется недоступным человеческому взору до тех пор, пока не пробьет час Второго Пришествия. Невидимое царство — это своего рода Небесный Иерусалим, которому предстоит вновь воссиять на земле, когда наступят последние времена. Оба мотива восходят к старообрядческой традиции, с которой они обнаруживают даже внешнее сходство. Ибо с самого момента раскола (1666–1667) в духовной жизни России появляется противоречие, сохранившееся и в XX веке — историческое противоречие между двумя политическими идеями — эмпирического государства и хилиастического видения мира.
В работе «Другое царство и его искатели в русской народной сказке» князь Евгений Трубецкой указал на тесную связь, существующую в народном сознании, между этим мотивом (а также всем комплексом восходящих к нему идей), с одной стороны, и материалистически-утопическим представлением о стране, где текут молочные реки с кисельными берегами, — с другой{227}.
Даже в Советском союзе отмечалось, что народные искания «земли праведной» подразумевали под собой не столько поиски страны изобилия, сколько поиски земли, «в которой люди живут „по правде“, хотя и не совсем сытно»{228}.