Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева
Шрифт:
Во имя оцерковления государства Мережковский призвал православную церковь присоединиться к революции. Он почувствовал, что идеал оцерковления государства сам по себе является радикальнейшей политической программой {280} .
Он выразил эту мысль очень радикально: «Жизнь церкви есть смерть государства. Жизнь государства есть смерть церкви» {281} [20] .
Мережковский обвинил Достоевского в том, что он перепутал грядущее Царство Божие с царством земным (т. е. с российским государством). В действительности же все земные государства представляют собой лишь ростки того Вавилона, о котором говорится в Апокалипсисе. «Самодержавие — от Антихриста, — писал Мережковский» [21] {282} . Это утверждение — не только продукт «декадентства» [22] . Подобные представления можно встретить уже у петрашевцев; за этими видениями же скрывается умонастроение, идущее из самых народных глубин и не исчезнувшее в течение двух
20
Противоположное: что церковь лучшая защита против крайностей религии, ведущих к революции, — это заключение из контрреволюционного мышления, недалекого от фашизма (W. M"uhlmann. Chiliasmus und Nativismus… der Revolutionsbewegungen. Berlin, 1961. S. 373).
21
Мережковский был связан с сектантами на «Китеж-озере» (ср.: М. Пришвин. Родники Берендея // М. Пришвин. Собрание сочинений. Т. 3. М., 1928. С. 418; см также: 3. Н. Гиппиус-Мережковская. Дмитрий Мережковский. Париж, 1951. С. 61, 110).
22
К 2000 г. факт как косвенного, так и прямого влияния староверцев на появление русского революционного движения стал признаваться даже в американских дисертациях (см., например: L. Heretz. The Russian Apocalypse 1891–1917. P. 65–66). За 50 лет до этого преподавательница русской истории в Чикагском университете предупреждала о том, что, если на экзамене кто скажет, что корни русской революции связаны со старообрядчеством, то его провалят. До последнего времени такое влияние не признавалось, несмотря даже на авторитет Милюкова в США.
Есенин написал в 1914 году поэму «Марфа Посадница», мотивы которой восходят к псковской летописи начала шестнадцатого века{286}. Поэму, согласно которой за успешное расширение своих владений Московский царь «на кровавой гульбе продал душу свою Антихристу». Последний же возвестил, что через четыре столетия срок договора закончится и царство неминуемо падет{287}.
В 1906 году Мережковский, впоследствии так яростно боровшийся против большевизма, полагал, что мировая революция станет победой грядущей церкви над государством, которая и будет означать приход Третьего Царства — Царства Духа Святого. После же октябрьской революции, в 1921 году, Андрей Белый думал, что чаемое Достоевским преображение государства в церковь уже близится…{288} Георгий Федотов, представлявший, в отличие от Мережковского и Белого, Русскую Православную церковь, писал: «да, государство подлежит оцерковлению, но государство есть последнее, что подлежит ему», ибо из всех областей человеческой культуры государство в наибольшей степени пронизано грехом; государство несет печать своего творца — Каина{289}.
Оцерковление государства долго оставалось идеалом русского православия; примечательно, однако, и другое: государство было последним, что подлежало оцерковлению. А Карсавин, еще более твердо придерживавшийся православной традиции, утверждал, что оцерковление государства осуществится уже по ту сторону исторического процесса{290}.
Глава 7
Старообрядчество и мистическое сектантство как формы выражения «русской идеи»
Только в космическом воплощении ощущало русское православие реальность Христа, и благодаря ему оно содержало в себе теургическое напряжение — через ощущение зримого присутствия божественного в материальном. Это проявилось в утверждении обрядов, которым было суждено стать внешним доводом к церковному расколу 1666–1667 годов. Ведь русская мысль усматривала в христианстве провозвестие Нового Иерусалима, где жизнь, во всей ее полноте, станет божественной литургией. Именно так Карташев, выдающийся историк церкви, определил сущность русского старообрядчества{291}. Другой известный историк русского православия, Георгий Флоровский, охарактеризовал стремление к освящению наличной социальной повседневности (быта) и к осуществлению христианского Абсолюта на исторической земле (вместе с неизбежно вытекающим из этого отвержением земли существующей) как характерное искушение русской души — искушение старообрядчеством{292}. Тургенев полагал, что всякий русский непременно сделается старообрядцем, если его предоставить самому себе{293}.
Карташев, а потом Зеньковский, рассматривал старообрядчество как пароксизм характерного русского религиозного переживания. Он видел в нем прорыв теургического напряжения, в котором пребывал русский дух, и выражавшегося, в частности, в представлении о Москве как о Третьем Риме. Основой политической позиции старообрядчества было именно его упорство в отстаивании идеи Третьего Рима{294}. Старца Филофея представители раннего старообрядчества считали святым{295}. Даже около 1800 г. старообрядческий текст («…Собрание писаний о царстве…») называл Россию не иначе как Третьим Римом{296}.
Нельзя ни в коем случае забывать о том обстоятельстве, что между утверждением этой идеи в государственной идеологии московской Руси и ее возрождением в доктрине славянофильства нет временной дистанции, которая исчислялась бы столетиями: подспудно в сознании старообрядцев идея Третьего Рима не угасала ни на миг [23] .
Старая вера надолго стала основой витальности народной религиозности. В течение более чем двух столетий в глубинах народного сознания теплилась тоска по «граду небесному», по царству Божию на земле. «Мечта раскола была о здешнем Граде, о Граде земном… И [истории] хотелось верить, что… „Царствие“ осуществилось под видом московского государства». Именно таким видел идеал старообрядчества Г. Флоровский {297} . Он охарактеризовал его как «социально-апокалиптическую утопию». Раскол есть начало «русской беспочвенности… хотя, говоря исторически, старообрядчество выросло из стремления неуклонно следовать религиозно-социальному идеалу Московской Руси». Его выразителем был, в частности, Иосиф Волоколамский {298} , утверждавший, что Московское государство есть зримое воплощение православия, хранимого Русью до скончания времен {299} .
23
«Современный» апологет старообрядчества идет еще дальше, просто-напросто отождествляя «старую веру» и славянофильство, которое идеализировало старую веру (Л. И. Кириллов. Правда старой веры. М., 1916).
Оцерковление государства стало острой политической проблемой лишь после того, как из-за никонианской реформы, а затем петровских социальных преобразований, эмпирическая реальность пришла в противоречие с народным представлением о Правде, приведя к выводу, что «праведная жизнь [возможна] только в старообрядчестве»{300}.
С точки зрения старообрядчества, новшества, принесенные Никоном, были не чем иным, как уклонением церкви от ее миссии: в чистоте и неприкосновенности хранить единственно истинную православную традицию до самого второго пришествия.
Если в 1054 году от православия отпал первый Рим, а в 1439 его примеру последовал и второй, то в 1666 году по вине Никона истовую веру отвергло последнее православное царство, которому надлежало простоять до скончания веков. Четвертому Риму уже не быть — в пределах земной истории.
Андрей Денисов (1674–1730), один из вдохновителей старообрядческой Выговской Пустыни, утверждал в своем тексте «Об антихристе», что после падения «Ветхого Рима и Нового» — Константинополя, а затем отступничества Москвы — «Третьего Рима», последовало «воцарение… Антихриста». Другой «выговец», Гавриил Украинцев, в 1745 году говорил: «Три Рима на земле, два их пало, а четвертому не быти… Яко есть на конец римского царства, зде в России… знаменует и Антихриста». Ибо после после конца Третьего Рима могла прийти лишь апокалиптическая власть Антихриста{301}.
Этим объясняется старообрядческий хилиазм: стремясь неуклонно следовать «дониконианскому» укладу как образцу, ревнители старой веры одновременно ожидали царства Божия, которое — и только оно — должно было прийти ему на смену: после Антихриста.
По мнению Флоровского, раскол 1666 года впервые выразил присущее русскому сознанию стремление к «исходу из истории»{302}. Напряжения, которые впервые тогда вышли на поверхность, с тех пор как бы постоянно сопровождали русского человека [вплоть до того времени, когда под воздействием марксизма Россия прониклась духом мещанства]. Бердяев полагал, что от старообрядцев это напряжение перешло к интеллигенции{303}; и, стало быть, оно составляет непосредственный фон «выпрыжка вон из царства необходимости» в большевизм через революцию. Эсхатологически истолковывая отход государства от «древлего благочестия», старообрядцы видели в царе Антихриста{304}. Михаил Чернявский утверждал, что почти одна пятая русского населения жила с ощущением постоянного апокалипсиса{305}. По словам Флоровского, не в дискуссиях по поводу обрядов, а в эсхатологической проблеме Антихриста кроется тайна старой веры{306}. Повторения таких «раскольничьих» понятий приписывалось тематике Антихриста даже у Вл. Соловьева и тем более у Мережковского. И особенно показательно отождествление с Антихристом Петра Первого. Ибо с того момента, как петровские реформы начали воплощаться в жизнь, не одна лишь государственная церковь, но вся система государственных и социальных институтов (просуществовавшая, в общем, вплоть до самой революции) стала мишенью старообрядцев несмотря на тот несомненный факт, что, порвав с церковью и тем самым ослабив ее, ревнители старой веры облегчили задачу Петра.
«Старая вера» сыграла роль идеологической программы, если не по отношению к восстанию Степана Разина (1667–1671), который поддерживал связь с Соловецким монастырем, в течение восьми лет (1668–1676) выдерживавшим осаду царских войск, то по отношению к мятежу донских казаков (1684) под предводительством Кузьмы Косого (1684), также как и по отношению к стрелецкому бунту (1698), и к астраханским повстанцам («носовцам», 1705), и к приверженцам Кондратия Булавина (1707–1708), и, наконец, к пугачевскому восстанию (1773–1774), которое потрясло петербургскую империю [24] . Как заметил Карцов, «…по показаниям Пугачева… раскол являлся той… невидимой силой, которая направляла… <его — М. С.> на путь самозванчества. Без поддержки крепкой старообрядческой организации Пугачев вряд ли сумел бы стать тем, чем стал…».
24
Как либералы-рационалисты, так и консерваторы православные часто оспаривали существование внутренней связи между староверием и этими народными волнениями. С одной стороны, либерал Милюков (см.: П. Милюков. Очерки по истории русской культуры. Париж, 1931. Т. 3. С. 204) — вслед за Западом — понимал революцию исключительно в рамках своих представлений о разрыве между политикой и религией. С другой стороны, многие, как, например, консервативные историки церкви (см.: Пятницкий И. А. Секта странников и ее значение в расколе. СПб., 1912. С. 206 и ел.) не желали видеть в религии что-либо кроме привычной опоры трона и церкви. Народничество, вслед за историком Щаповым (см.: Щапов. Т. 1. С. 554 и ел.; И. Юзов. Русские диссиденты. СПб., 1881), напротив, понимало враждебность староверов по отношению к государству как противостояние усилению крепостного права. Марксизм, конечно же, догматически сводил религию староверов к чистой «надстройке» над их экономическим базисом. Русская полемика по поводу «истинного» (обычно монистического) мотива староверия по большей части являлась вопросом культурно-политической позиции. Однако старая «Правда» как раз-таки не признавала никакого разрыва между религиозной, политической и социальной сферами. С современной точки зрения староверие совершенно не различало социальные и религиозные мотивы. Сама постановка вопроса о выборе между этими двумя мотивами является проецированием на русское «средневековье» современных западных категорий.