Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева
Шрифт:
В такой стране, в Беловодии… «антихриста не может быть и не будет», «царит древлее благочестие… живут по божескому закону»{229}. «Беловодия… на островах семидесяти тамошних… извещено христоподражателям и древлего благочестия… От гонения римских еретиков много народу отправлялось…»{230}. Чаще всего на поиски Беловодии отправлялись староверы-бегуны — как это сделали, например, С. и X. Бобровы (1858 г.). Мечта о Беловодии не была, однако, достоянием одних лишь бегунов-странников — то была действительно общерусская идея. Короленко видел в поисках Беловодии «настроение и мировоззрение огромной части русского народа»{231}. Примечательно, что власти знали о популярности этой идеи с 1807 года{232}. Еще в середине XIX столетия нередки были случаи (как правило, не привлекавшие внимания общественности), когда целые деревни, а иногда и довольно крупные области как бы захватывались вихрем: крестьяне собирали свой скарб и отправлялись в путь, который, как они верили, должен был привести их в неведомую блаженную страну. Они прорывались сквозь военные заставы, присылаемые, чтобы воспрепятствовать им, и лишь сила оружия могла заставить
В шестидесятых годах русские переселенцы из Алтайского края направились, вдохновляемые этими надеждами, к границам Тибета и Китая{235}. И даже в 1903 году появлялись сообщения о попытках крестьян отыскать мифическую «Беловодию». В то время среди уральских казаков прошел слух, что в Беловодии побывал Л. Н. Толстой — и принял там «старую веру»{236}. Многие возвращались назад, но некоторые жертвовали жизнью ради этих поисков. Согласно народным поверьям, именно эти последние и должны были попасть в Беловодию. Герой драмы Горького «На дне» (1902) стремится уйти в «праведную землю». Настаивая, что «показать» все страны, но не землю праведную — это подлость, он «пошел и удавился»{237}. Еще накануне революции образ блаженной страны Беловодии не померк, и все новые и новые странники встречали смерть на пути в Беловодию. Поиски иного царства подготавливали народ к восприятию революционных идей. Эсер Чернов — после трагического опыта хождения в народ — основал крестьянские «общества», которые основывались как раз на народных представлениях о существовании «праведной земли», вроде Беловодии{238}. Ленину же не нравилась крестьянская мечтательность о «божьей земле», когда необходимо было, как он считал, предпринять «натиск на дворян… с целью полного уничтожения этого класса». Иванов-Разумник, напротив, увидел в Есенине пророка новой веры России в «град взыскуемый… новое вселенское Слово» именно из-за его поисков «божьей земли»{239}.
Согласно другому народному поверью, на берегу Светлоярского озера — к северу от Волги — неподалеку от Нижнего Новгорода, раскинулся, до скончания веков скрытый своими холмами от глаз людских, православный град Китеж. Сюда заказан путь неправде, царящей на земле. И лишь в ночь накануне Ивана Купала чуткое ухо различит колокольный звон: то звонят колокола Китежа [19] .
В «Послании от отца к сыну» (1702) содержится рассказ, обитающего в ушедшем под воду Китеже, о царящем здесь благочестии и о счастливой жизни китежан.
19
Легенда о Китеже, возможно, восходит к временам татаро-монгольского ига. Но несмотря на то, что в этом случае она оказывается намного более древней, нежели традиция старообрядчества, именно благодаря расколу образ Китежа становится существенным элементом народной традиции (ср.: В. Л. Комарович. Китежская легенда. М., 1936. С. 18). Однако если обратиться к фольклорным напластованиям, которыми за четыре столетия (с четырнадцатого века по восемнадцатый) обросло предание о Китеже, то в сохранившихся записях мы не обнаружим никакой старообрядческой тенденции вплоть до 1702 года. Среди последних (ср.: П. В. Киреевский. Песни. Выпуск 4. Приложение. М, 1868. С. CXVIII и ел.; здесь цитируется так называемая «Книга глаголемая летопись») точно датировать (1702 годом) можно только более поздние — «Послание от отца к сыну», приводимое Мельниковым (Т. 7. С. 26. Прим. 2 (Очерки поповщины)). Но последняя уже была использована в более раннем источнике, поэтому старообрядческие интерполяции, присутствующие в ней, могут быть датированы только восемнадцатым веком.
Конечно, и немецкое средневековье знало предания об ушедших под воду городах. Но, в отличие от последних, легенда о Китеже еще накануне революции не только представляла собой живую традицию, чрезвычайно важную для понимания народного мировоззрения, — в духовной истории самой революции она сыграла немаловажную роль. Согласно публикации Академии Наук СССР 1978 года, подобные народные чаяния во многом способствовали укреплению «союза» крестьянства с пролетариатом, «руководимым» марксизмом{240}. О характере мировоззрения, выражением которого является «Книга глаголемая летопись», свидетельствуют следующие слова: «И сей большой Китеж невидим бысть и покровен рукою Божьею, иже на конец века сего многомятежна и слез достойнаго, покры господь той град дланию своею… иже не узрит скорби и печали от зверя антихриста… о отступлении нашем всего государства московскаго яко антихрист царьствует в нем…». Так и будет великий Китеж невидим до второго пришествия Христова…{241}
Здесь уже ощущается та атмосфера «социальной печали», о которой писал Нетцель{242} и которая была характерна для умонастроений русской революционной интеллигенции. Бердяев полагал, что, хотя сам образ Китежа сохранился в памяти образованного общества лишь благодаря опере Н. А. Римского-Корсакова, взыскание невидимого и праведного града русская интеллигенция унаследовала — хотя и в превращенном виде — от народа, который и в петербургский период остался верен старому, «московскому» мировоззрению. Значительная часть интеллигенции впервые «встретилась» с народом и его верованиями именно при паломничестве в Китеж на Светлоярское озеро{243}. Образ Китежа встречается у Майкова, Волошина, Городецкого. Представление об этом граде выразилось в противопоставлении существующему царству другого царства — того, что должно было прийти ему на смену и именовалось «республикой»: «Уму — республика, а сердцу Китеж-град», писал Клюев в 1919 г.{244} Тема Китеж-града — это «одна сквозная тема в стихах Клюева… Клюев сделал ее своей главной опорой в оценке современности. Китеж-градом он символизировал старую крестьянскую Русь» — т. е. ее чаяния: «Моя слеза о Китеже родном»{245}.
В. Г. Короленко писал, что в тиши Светлоярского озера его околдовывают звоны священного града Китежа. «Многие из нас <Представителей радикальной интеллигенции — М. С.>, давно покинувшие тропы стародавнего Китежа, отошедшие… от такой веры… — все-таки ищут так же страстно своего <града взыскуемого — М. С.>»{246}. На Светлояр паломничал (1913) и крестьянский поэт С. Клычков. Едва ли можно усомниться в том, что если бы путь интеллигенции к крестьянству и крестьянская литература не были бы задавлены марксизмом в самом начале, китежанские мотивы зазвучали бы громче. Однако и в сложившейся ситуации они явственно различимы, коль скоро речь идет о той части ранней советской литературы, которая действительно отразила глубины народного сознания. Примеры такого отражения можно обнаружить даже у «пролетарского» писателя М. Горького, а не только у крестьянского поэта Орешина («В Новую Землю идем! Китеж златые ворота настежь под утро открыл… Божий над озером рай»){247}, но особенно часто они встречаются у Н. Клюева.
В своем автобиографическом романе «В людях» Горький рассказывает о связанном с легендой о Китеже глубоком переживании «заброшенности» мира, его «покинутости» «тем, на что ничто не похоже». Примечательно, что и в «Детстве», произведении, в еще большей степени автобиографическом. Горький упоминает предание о Китеже{248}. Что же касается Клюева, то вот что сказано в его «Песни солнценосца», где поэт приветствует советскую революцию, ссылаясь на град Китеж:
Ставьте ж свечи мужицкому Спасу. Знанье — брат и Наука — сестра, — Лик пшеничный, с брадой солнцевласой, — Вогающенье любви и добра. Оку Спасову сумрак несносен, Ненавистен телец золотой; Китеж-град, ладан Саровских сосен — Вот наш край вожделенный, родной{249}.В другом стихотворении Клюева — «Белая Индия»{250} — образ Китежа, а наряду с ним — и Нового Иерусалима — перерастает в образ революции. В другом месте Клюев заставляет самого Иисуса поведать умирающему «железному Петербургу» «песнь о Чуде-Китеже» и обрушить проклятия на имперскую столицу. Позднее Клюев был уничтожен сталинским режимом. Сходной оказалась и участь крестьянского «имажиниста» Сергея Есенина, духовно столь близкого Клюеву. Есенин также искал Новый Китеж{251}, стремился к граду Китежу, ожидая от революции «светлого гостя», вестника Преображения, которого подменил «скверный гость» — «Сорокоуста — аггел». Для Есенина началась марксистская «эпоха умертвления личности», где «тесно живому»{252}. И лишь покончив с собой, сумел вырваться на волю.
Смерть в «Озере Мутево» — сходном с озером Светлоярским — находит у Андрея Платонова персонаж из его «Чевенгура». А сына этого утонувшего искателя, Сашу, тоже тянет к погибели в этих же водах, — соответствующих водам, покрывающим «Китеж». Под ними он заканчивает путь целого поколения, стремившегося к большевистскому «Городу Солнца»{253}.
Глава 6
От православного идеала оцерковления государства к марксистскому учению о его отмирании
Эсхатологическое представление о грядущем возвращении града Китежа, потопленного из-за отступления от веры истинной царства Московского, выражало русский хилиастический идеал «политической» реализации христианства — путем «оцерковления» государства.
Государственная церковь отвернулась от этого идеала уже во времена Никона, а затем и при Петре Первом{254}. Как справедливо указывал В. В. Зеньковский, в петербургский период в понимании теургической идеи произошла поляризация: с одной стороны, государственная церковь отказалась от стремления к преображению действительности, той, что сложилась в ходе исторического развития, от преобразования государства в Царство Божие; с другой же — теургические устремления с новой силой пробивали себе дорогу в светское сознание. Их форма изменилась: теперь эту роль сыграла негативная оценка государства, прозвучавшая на языке рационалистической утопии. Так писал об этом А. Ф. Керенский: «Разве государство в конечном итоге не представляет собой организованного насилия, использования силы против человека, против абсолютной свободы? Форма государства здесь несущественна… Пассивный анархизм Толстого, его учение о „непротивлении“ злу есть не что иное, как последнее звено в длинной цепи антигосударственных устремлений, повсеместно распространенных в русском обществе…»{255}. Русская народная религиозность (в противоположность русской официальной церкви) требовала, однако, того, чтобы государство, представляющее собой наследие язычества (его сохранение рассматривалось как уступка слабости человеческой), стремилось к самоотрицанию и оцерковлению; иными словами, считалось, что оно должно постепенно трансформироваться в орган, действующий лишь путем духовно-нравственного убеждения. Достоевский в самой острой форме противопоставил этот принцип римско-католическому идеалу церкви, которая сама превращается в государство, выступая в качестве политического «Града Божьего»: «В древние времена христианство являлось лишь церковью и было лишь церковь. Когда же римское языческое государство возжелало быть христианским, то оно лишь включило в себя церковь, но само продолжало оставаться государством языческим… Христова же церковь, вступив в государство, не могла уступить ничего из своих основ, от того камня, на котором стояла она, и могла лишь преследовать свои цели, раз твердо поставленные и указанные ей Самим Господом: обратить весь мир, а стало быть, и все древнее языческое государство в церковь. Таким образом, не церковь должна искать себе места в государстве, а, напротив, всякое земное государство должно бы впоследствии обратиться в церковь и стать не чем иным, как лишь церковью… Общество христианское пребывает незыблемо в ожидании своего полного преображения из общества, как союза почти еще языческого, во единую вселенскую и владычествующую церковь{256}. Установление вселенской, всенародной церкви Достоевский считал целью „русского социализма“.