Шрифт:
Россия вчера, сегодня, завтра
Россия 1990-х: неолиберальный путь к неопатримониализму 1 *
Ефременко Дмитрий Валерьевич – доктор политических наук, врио директора ИНИОН РАН.
Исторический опыт России предоставляет многим поколениям исследователей богатейший материал для изучения диалектики прошлого и настоящего, традиции и современности, факторов устойчивости и механизмов преобразования социального порядка. Особый интерес представляют эпохи радикальных политических и социально-экономических изменений, включая, разумеется, и период постсоветских трансформаций 1990-х годов. Эти трансформации носили комплексный характер, они охватывали всю систему политических институтов, сами принципы отношений общества и власти, макрополитическую идентичность, способы взаимодействия политии с международной средой и многое другое. Однако по мере того, как вырисовывался вектор российского транзита,
1
Статья подготовлена в рамках исследовательского проекта «Исследование взаимоотношений власти и общества в России в ракурсе политической онтологии», осуществляемого при поддержке Российского гуманитарного научного фонда (грант 15-03-00008).
Современными исследователями уже проделана определенная работа в направлении поиска такого рода механизмов и порождающих структур – можно сослаться на концепцию Русской Системы Ю.С. Пивоварова и А.И. Фурсова, теорию раздаточной экономики О.Э. Бессоновой, представления об этакратизме (постсоветском номенклатурном капитализме), выстраиваемые О.И. Шкаратаном и В.В. Радаевым, концепцию административного рынка С.Г. Кордонского, теории власти-собственности, развиваемой в разных постановках целым рядом авторов. Однако нельзя сказать, что мы в полной мере представляем себе механизмы, определяющие устойчивость некоторых регулярно воспроизводящихся структур российской политии. Вместе с тем не менее актуален вопрос о факторах и движущих силах их трансформации.
В 1990-е годы Россия совершила рывок к капитализму, но совершила так, как могла, воспроизведя в качественно изменившихся условиях привычную для нее связку власти и собственности. Иначе говоря, в результате крайне болезненных реформ, инициаторы которых обильно приправляли свои действия риторикой о свободе, частной собственности, верховенстве закона и приоритете прав личности, в России возникла специфическая версия неопатримониального капитализма. Еще Макс Вебер характеризовал отношения власти и собственности в России XVI–XIX вв. как особую вариацию патримониализма – царский патримониализм [Weber 1976, с. 621–623]. Во второй половине XX в. Ричард Пайпс внес значительный вклад в разработку представлений о патримониализме в России, рассматривая отсутствие либо нечеткость разграничительной линии между собственностью и политическим суверенитетом как фактор, определяющий особенности русской истории в дореволюционный период [Пайпс 1993]. Шмуэль Эйзенштадт, адаптируя концепцию Вебера к проблематике модернизации, использовал термин неопатримониализм [Eisenstadt 1973]. Неопатримониализм можно рассматривать как комбинацию двух типов политического господства – рационально-бюрократического и патримониального. Функционирование власти в условиях неопатримониализма лишь внешне подчиняется формально-правовым нормам, тогда как реальная практика является неформальной и обусловленной личностными отношениями, или, иначе говоря, строится «по понятиям». При этом неопатримониализму соответствуют авторитарная организация социально-политических отношений и рентоориентированная модель экономического поведения [см.: Erdmann, Engel 2006].
Попытка рассматривать исторический опыт постсоветской России в парадигме демократического и рыночного транзита предполагает оценку успешности или неуспешности этого опыта с точки зрения способности обеспечить в течение крайне сжатого исторического срока решение задач по переходу к плюралистической демократии и многоукладной экономике. По сути, речь идет об одновременности решения как этих двух задач, так и трансформации имперской модели государственного устройства в современную нацию-государство [Offe 1991]. Спустя четверть века возникают серьезные сомнения относительно убедительности оценки исторического опыта новой России именно по этому тройственному лекалу, но все же нельзя отрицать, что в начале 1990-х годов создание демократической системы правления, рыночной экономики и федерализма рассматривались в качестве важнейших вызовов, с которыми имеет дело российское общество. Тем не менее фактический ход исторических событий убедительно показал, что центральным был вопрос о власти как таковой, тогда как дизайн политической системы, дерегуляция экономики и изменение структуры собственности, отношения «Центр – регионы» и «Россия – государства постсоветского пространства» оказывались производными от того или иного исхода борьбы за власть.
Два с небольшим года, разделяющие «Преображенскую революцию» 19–21 августа 1991 г. и принятие Конституции новой России 12 декабря 1993 г., вне всякого сомнения, стали временем решающей трансформации государственных институтов и определения вектора их последующего развития. В этот же период российское общество испытало самый сильный травматический шок, сопровождавшийся утратой жизненных ориентиров и идеалов для десятков миллионов людей. Причем борьба за власть – между Борисом Ельциным и Михаилом Горбачёвым в последние месяцы номинального существования Советского Союза, затем – между Ельциным и Верховным Советом России способствовала тому, что социальная травма оказалась еще более болезненной.
В период между поражением ГКЧП и ратификацией Беловежского соглашения, когда на глазах у изумленного человечества происходило обрушение советского колосса, важнейшей ставкой для основных акторов московской политической сцены было преодоление двоевластия. Именно этот мотив заставил Бориса Ельцина приехать в Беловежскую пущу и поставить свою подпись под приговором СССР. В свою очередь, Михаил Горбачёв, преданный ближайшим окружением и временно возвращенный в Кремль своим главным политическим противником, был не в состоянии осознать, что все его попытки сохраниться в качестве номинального лидера Союза суверенных государств, конфедерации или какого-либо иного объединения части советских республик обречены на провал. Если бы самоликвидация таких институтов власти СССР как Съезд народных депутатов (5 сентября 1991 г.) была логически завершена отставкой Горбачёва с поста президента СССР и временным делегированием соответствующих полномочий президенту России, последний был бы вынужден выступить в новой для себя роли интегратора пространства, которое еще только становилось постсоветским. Скорее всего, он уже не смог бы удержать все 12 республик (независимость стран Балтии была признана Госсоветом СССР 6 сентября 1991 г.). Однако шансы создать менее широкое объединение, по составу близкое к современному Евразийскому экономическому союзу, в начале осени 1991 г. не были нулевыми. Во всяком случае, беловежский сценарий в этом случае был бы исключен. Продление двоевластия еще на три месяца обернулось не только полной утратой контроля Москвы над ситуацией в других республиках, но и началом дестабилизации в российских регионах. В частности, исполнение подписанного Борисом Ельциным 7 ноября 1991 г. Указа «О введении чрезвычайного положения в Чечено-Ингушской Республике» было торпедировано силовыми структурами, формально находившимися в подчинении Михаила Горбачёва.
Видя свою основную задачу в избавлении от Горбачёва, Ельцин подбирал исполнителей, готовых проводить экономические реформы в условиях окончательного разрушения государственного единства Советского Союза. Наиболее очевидный претендент на роль лидера экономических преобразований – Григорий Явлинский – был отвергнут, во-первых, из-за его неготовности идти на радикальный разрыв хозяйственных связей России с другими советскими республиками (а уже в этом Ельцин и его ближайшее окружение могли видеть проявление лояльности по отношению к Горбачёву), и, во-вторых, из-за опасений его будущих претензий на самостоятельную политическую роль. Члены команды Гайдара, напротив, столь усердно пестовали свой имидж лишенных политических амбиций технократов, что казались вполне удобными не только российскому президенту, но и первому вице-премьеру Геннадию Бурбулису, с чьей подачи молодые реформаторы оказались в Белом доме [см.: Полторанин 2011, c. 243]. Именно Бурбулис в так называемом меморандуме от 3 октября 1991 г. предложил обоснование сепаратного от других республик экономического рывка, предпосылкой которого станет избавление от союзного Центра: «Объективно России не нужен стоящий над ней экономический Центр, занятый перераспределением ее ресурсов… Однако в таком Центре заинтересованы многие другие республики. Установив контроль над собственностью на своей территории, они стремятся через союзные органы перераспределять в свою пользу собственность и ресурсы России. Так как такой Центр может существовать лишь при поддержке республик, он объективно, вне зависимости от своего кадрового состава, будет проводить политику, противоречащую интересам России» [цит. по: Мороз 2011, с. 507].
Подписание Беловежского соглашения выявило цену, которую Борис Ельцин и его соратники были готовы заплатить за достижение поставленных целей. Цена эта измерялась территориями, поколениями, социальными группами, промышленными отраслями и т.п. В то же время в начале декабря 1991 г. цена бездействия была еще более высокой. Референдум о независимости Украины, состоявшийся 1 декабря, делал бессмысленным дальнейшее продолжение новоогаревского процесса. Он же давал последний аргумент лидерам политических элит союзных республик в пользу окончательного раздела власти и собственности на пространстве разваливающегося СССР. Распад советской империи обусловлен действием системных факторов, но фиксация его необратимости была осуществлена в рамках сговора республиканских элит, присвоивших и разделивших наследство сверхдержавы.
Российский президент и органы законодательной власти РФ – Съезд народных депутатов и Верховный Совет, – выступавшие единым фронтом в период противостояния с институтами власти Союза ССР, в течение нескольких месяцев после ухода Михаила Горбачёва оказались в состоянии открытого конфликта друг с другом, воспроизведя тем самым ситуацию двоевластия. Новое двоевластие едва ли можно рассматривать как противоборство структур, изначально представлявших различные политические режимы [Согрин 2001, с. 10]. Несомненно, что политический режим, который мог сформироваться в случае победы Верховного Совета, имел бы на первых порах радикальные отличия от ельцинского режима. Однако в долгосрочной перспективе уместно предположить его выход на траекторию развития, примерно соответствующую фактической эволюции политического режима в постсоветской России.
Институт президентства и двухуровневый парламент (Съезд / Верховный Совет) имели общую позднесоветскую генетику, но при этом они обладали неодинаковой легитимностью. Президентская сторона опиралась на легитимность прямых выборов главы государства 12 июня 1991 г., а также на революционный мандат, полученный в результате сопротивления путчу ГКЧП в августе 1991 г. В то же время конституционная норма, согласно которой высший орган законодательной власти вправе «принять к своему рассмотрению и решить любой вопрос, отнесенный к ведению Российской Федерации» (ст. 104), превратилась в руках антиельцинского парламентского большинства в универсальное оружие политической борьбы. Тем не менее в 1992–1993 гг. не только парламент, но и президент действовали в условиях правового вакуума, точнее, на юридических основаниях, сформированных в советскую эпоху. На эту фундаментальную правовую неопределенность накладывалось политическое противостояние, связанное с проведением непопулярных экономических реформ и усилиями президентской команды, направленными на демонтаж политических институтов советской эпохи. Кроме того, усиливавшиеся с конца 1980-х годов региональные политические элиты выступили в качестве своеобразной «третьей силы», которую стремились привлечь на свою сторону и президент, и Верховный Совет.