Россия молодая. Книга 2
Шрифт:
– И я, братие, человек русский, не возьму сии сиротские деньги. Он живот свой не устрашился положить за други своя, а мне мздоимствовать с горькой его печали? Пусть живоглоты подавятся, мне не надо, прокормлюсь...
И вновь стал спрашивать: где нынче кормщик Рябев, не помер ли еще в заточении господин капитан-командор Иевлев, как писалась челобитная, зверствует ли князь-воевода попрежнему. Молчан и Кузнец отвечали наперебой, пучеглазый дьяк слушал задумчиво, морщился, соображал. Было видно, что хочет помочь, ищет,
– Ждите. Взавтра наведаюсь. По Москве не шатайтесь, ныне крепко беглых имают, пропадете ни за грош. Узнаю, чем помочь, кого из государевых добрых дружков где сыскать...
Всю долгую осеннюю ночь бредил и горько жаловался в бреду Федосей Кузнец: то жарко спорил он с богом и укорял его священным писанием, то спрашивал, как человеку жить, то кощунствовал и грозился злою своего недруга топором зарубить насмерть. И страшно было слушать отрывочные, хриплые, гневные и скорбные слова во тьме бесконечной ночи...
Утром Федосей, не вставая с лавки, разглядывая почерневшие ладони, тихо рассказывал деду Пафнутьичу, как занемог: шведское ядро во время баталии ударило в крепостной вал, осыпался кирпич, пушка поползла вниз и свалилась бы со стены, если бы он не вцепился в лафет изо всех сил. Покуда подоспели другие пушкари, покуда подложили плашки, покуда подрычажили бревном, – он все держал лафет. С того дня и стал кашлять кровью.
– Бывает! – сказал Пафнутьич. – Порвал ты, мил человек, становую жилу. Теперь молиться надо...
Кузнец блеснул глазами, спросил старика:
– Кому молиться, дед?
Старик испугался, заморгал подслеповатыми глазками:
– Ты что? Как говоришь...
Молчан, зашивая прохудившийся сапог, миролюбиво сказал:
– Будет тебе, Федосей, шуметь. А занемог ты, братик, куда ранее. Еще как цепь ставили на Марковом острове – перхал все. Ничего, со временем отдышишься. Дело наше сделаем, уйдем на Волгу, тепло там, солнышко – во светит! Кумыс станешь пить, от него большая польза человеку бывает...
Федосей молчал, светло глядя перед собою, словно бы видел жаркий день над Волгою, плес, словно бы грелся на благодатном солнце.
– Наши-то мужички, небось, уж там гуляют... – сказал Молчан.
– Какие ваши?
Молчан, хитро и коротко усмехнувшись, ответил:
– Наши, дединька! Которые на цепи сидеть не желают. Разные мужички...
– Беглые, что ли?
– Зови беглыми...
– А вы того... – опасливо сказал старик, – вы бы полегче!
– Мы и так – полегче.
К ранним сумеркам пришел, запыхавшись, дьяк, торопясь, держа голову набок, глотая слова, спехом поведал все, что удалось ему вызнать по приказам: Меншиков Александр Данилович не то в Новгороде, не то во Пскове, искать его трудно – нынче туда поскакал, а завтра в иное место. Апраксин Федор Матвеевич был завчерашнего дни в Москве...
– Был, был, как же, – подтвердил
– Сюда? – удивился дьяк.
– А чего ж! У нас и сам Петр Алексеевич бывал, не брезговал нашим хлебом-солью. Книги некоторые ему, государю, Родион Кириллович давал. А Апраксин Иевлеву Сильвестру Петровичу добрый друг, вроде брата. Приехал, повыспросил, как сам-то господин Полуектов помирал, поглядел книги да листы покойного, заказал мне со всею строгостью: храни, дед, яко зеницу ока сии богатства. Мне что... Я к тому и приставлен...
– Ты ему про Иевлева ничего не сказал? – спросил Федосей.
– Не посмел, мой батюшка. Дело хитрое. Зашумел бы еще на меня. Опала царская – остуда злая, а мое дело холопье... Сам посуди – Родион Кириллыч, и тот ничего поделать не мог, – что ж я-то? Небось, и вдова старается...
– Какая еще такая вдова?
– А Марья Никитишна! Который человек в узилище схвачен – тот, почитай, покойник. Пытают ноне крепко, не сдюжить...
– Стар ты, дед, а умом не разбогател! – сердито молвил Федосей. – Пытка! Знаем, видели...
– Ну, ну! – опасливо попросил старик. – К чему слова сии...
Дьяк перебил значительно:
– Вот размышляю я, люди мои добрые, размышляю и додумался: живет на Москве един только муж всесильнейший, самому государю свойственник, что ему челобитную отдать, что Петру Алексеевичу...
– Нам – царю! – хмуро молвил Молчан. – Мы к царю идем, не иначе.
– Ишь каков! Не иначе как к царю? Не просто, борода, нонче к царю попасть. Бери пониже. И пониже, да поближе...
– Кто ж он таков – твой пониже, да поближе?
– Погоди, не торопи, больно уж страшно его святое имечко, – не перекрестившись, и не выговоришь. В ворота к нему никто не захаживает. Сам государь одноколку свою на улице, возле дома, ставит. В карете, и то рядом не сядет, а всегда насупротив, и зовет его, будто, зверем. Сесть пред сим знаменитейшим мужем и не тщись кто бы ты ни был, хушь какая расперсона: граф, али князь, али еще какой кавалер. Прежде как ему поклониться – надобно кубок хлебного вина на перце настоенного выпить, а подает то вино не кто иной, как злой медведь. Не выпьешь заздравную – медведь накажет...
– Ромодановский? – угрюмо догадался Молчан.
– Он самый, князь-кесарь Федор Юрьевич...
– Посулы берет?
– Ни в жизнь.
– Челобитную царю доставит?
– Как вздумается. Поверит – доставит, не поверит – самого тебя вздернет. Государь за честность его во всем ему верит. Может, когда и не пожалует, да потом простит...
– Что ж... Только бы взойти... – произнес Молчан.
Пафнутьич замахал слабыми старческими руками:
– И-и, соколик, не вздумай, батюшка! Погубит людишек, и вся недолга, он зверюга лютый, пытатель, кровищи пролил...