Россия, общий вагон
Шрифт:
Повернув голову, Никита увидел омоновца с открытым забралом. Омоновец улыбался. Не успел Никита осознать, что происходит, как широкоплечий парень сжал его в медвежьих объятьях и оторвал от земли. Никита взмыл над нейтральной полосой и увидел, что ровные ряды ОМОНа пришли в беспорядок. То тут, то там из шеренги выпадали щиты, и люди бросали автоматы с гвоздиками и бежали к Думе.
Никиту внесли внутрь. Сметая металлоискатели, толпа растеклась по мраморным лестницам. В президиуме сжигали ворох государственных документов. Молодежь, взявшись за руки, скакала через
29
И вдруг изо всех щелей поползла нежить. Мамлеевские шатуны с блудливыми ухмылками отрывали звезды паркета и, подтягиваясь на руках, покрытых шерстью, затаскивали в зал заседаний свои отчужденные нежилые тела.
Из вытяжек и черных дыр вентиляции посыпались подземные калеки, безногие солдаты метро, инвалиды, погружающие в толпу свои мясистые обрубки.
Вылезли на свет божий и замахали рукавами, внутри которых ничего не растет, смутно похожие на людей, потусторонние или почти уже переступившие завсегдатаи полосы отчуждения, обледенелые, покрытые коростой смерти, репейником небытия, стригущим лишаем развоплощения. Жалкие остатки тел и крохи души, которая и не душа уже вовсе, а так, теплота гниения, прерывистый, увядающий пульс, что того и гляди выскользнет из пальцев мойры.
Были там и уже совсем не люди. Нелюди. Нелюдимые обитатели одичалых платформ, заросших лопухами и прочим природным мусором, вызванные к жизни случайным взглядом пассажира дальнего следования. Духи энных километров, обретающиеся в тусклом фонаре стрелочника, с которым он, всегда пьяный, всегда смертельно обиженный, выходит встречать поезда, провожая их матом.
Немые, обреченно бредущие из вагона в вагон, из года в год, разносчики любовных гороскопов, лишенные дара речи свидетели русских пространств, соучастники бесконечности, собеседники таких расстояний и далей, после которых слова уже не нужны.
Все они, хромая и подволакивая, едва сгущаясь в воздухе, позвякивая подвесками люстр, змеясь по ковровым дорожкам внезапной поземкой, спешили на огонь революции. Все они окружали Никиту, стоявшего у костра из антинародных законов, и слюняво шепелявили, стуча лбами в пол:
– Пустите, пустите, пустите... погреться, погреться, погреться...Никита перепрыгнул через пламя и побежал, отбиваясь от хищных нечистых рук, от паутины беззубого шепота, от вязких похмельных снов России. На бегу он обернулся и увидел, как полчища оборванцев хлынули на огонь, зашипели, взвились под купол и опали медленной пеленой золы.
И люди, размазывая по щекам хлопья пепла, хлопали по плечам соседей, обнимались и плакали снова.
И тут появились старухи. Пришли и уселись рядком вдоль стены. Похожие на копченые мельницы, на остовы древних стервятниц. Старухи, штурмовавшие поселковый гастроном в надежде отоварить талоны на эликсир молодости, урвать последнюю толику времени, отрез дефицитной примат-материи.
Убившие
Непрощенные и непростившие. Схваченные параличом в деревянном сортире на станции Окуловка, упавшие в жерло земли, все с тем же оскалом злобы, кусающей собственный хвост, пожирающей себя саму с головы до пят, свирепо урча и рыгая, плюясь ядовитой слюной.
Пришли старухи, расселись вдоль стен и раскрыли рты, показав редкие зубы, какие обычно находят в курганах.
И молвили старухи, воздев к небу мертвые кулаки:
– Отпусти нам грехи, гнида, не видишь, нам плохо, пошевеливайся, старый хрен!
– Упокой наши души, – гнусаво пели старухи, укачивая друг друга, баюкая пустоту. – Мы старые коммунистки и не знаем слов молитв, давай, по-хорошему, пусть прекратится эхо, пусть прекратимся мы, как объясняли нам на уроках политпросвещения, истории партии и диалектического материализма. Аминь!
Но ненависть пригвождала старух к Земле. Старухи царапали почву отросшими, словно сабли, когтями и навязчиво снились внукам, чтобы те поставили свечку за упокой.
Но старухи не верили в души и не умели просить. И только грозили, плевали дурные слова, наполняя сны зловонием и тоской. И внуки, проснувшись в горячем поту, путались в одеяле, хватались за сигарету. И долго потом не могли уснуть.
– Нет! Нет! Нет! – кричал Никита, проносясь мимо старух, сгорая в плотных слоях застарелой злости.
– Не так! Не так! Не так! – оглушенный, он двигал губами в такт замиравшему сердцу, глотая слезы.
Старухи сверлили его дрелями бесноватых глаз, изрыгая проклятья.
– Прости! Прости! Прости! – почти в беспамятстве шептал Никита и вдруг понимал, что угадал то самое, нужное, слово.
– Прости! Прости! Прости! – и старухи одна за другой исчезали, и воздух светлел, и легче становилось дышать.
– Тише, тише, успокойся! – говорило белое облако голосом Рощина, и на лбу у Никиты становилось прохладно и мокро.
– Рощин! – кричал Никита из последних сил, как будто продираясь сквозь вату. – Это молитва за всех, помоги мне, я не справлюсь один, Рощин, я не успею!
Облако-Рощин рассеивалось.
И снова плыли навстречу вереницы черных старух. И за каждую произносил Никита это слово, от которого уворачивался их гневливый язык, в которое не складывались губы, привыкшие хаять.
– Прости! Прости! Прости!
30
Никита снова увидел зал Государственной Думы. Радостные люди торопились в разные стороны. Некоторые перепрыгивали через бархатные депутатские кресла, а один молодой человек с красной повязкой на рукаве умудрялся бежать прямо по спинкам. Кто-то кашлял в микрофон, растерянно произносил «раз-раз-раз» и некстати смеялся.
– Сейчас будет выступать участник народного ополчения, генерал товарищ, то есть товарищ генерал, то есть полковник Куко-бой!