Россия, общий вагон
Шрифт:
«Идиота» Никита пропустил мимо ушей, а за людей обиделся. Юнкер, заливаемый потоками дождя, этого не заметил.
– Но ты знаешь, я не люблю попусту сокрушаться. Надо действовать. Противостоять этому разложению не смогут ни наука, ни искусство, ни тем более, политика. Только церковь или школа. Священником я стать не могу, ибо не религиозен, а вот учителем вполне. Ловить эту энтропию надо в зародыше, иначе смысла нет. К тому же закон поменяли, мне теперь призыв светит, а в армию я не хочу, там грязно. – Юнкер неожиданно замялся, вздохнул и сказал, не глядя на Никиту: – Я решил в Горки поехать, у них школа вроде
Возвращались они молча. Но уже радостно. У дома стояла милицейская машина. Бравый участковый выводил из подъезда злосчастного Никитиного соседа. Одной рукой мент поддерживал своего подопечного, а в другой – тащил узлы. Мужчины честили «подлое бабье племя» и собирались выпить по поводу 8 Марта. В руке мужичок по-прежнему сжимал мимозу.
...Потом Никита несколько раз звонил в Горки, в колхозную контору, где стоял единственный аппарат, и разговаривал с Гришей, который докладывал ему все сельские новости.
Зиму пережили нормально. Отцу Андрею приходилось несколько раз брать деньги из церковной кассы, чтобы уплатить неотложные долги колхоза. Например, энергетикам, этим исчадиям адовым, грозившимся отключить свет в школе.
Таисия Иосифовна здорова и выписывает из города семена каких-то диковинных южных цветов, чтобы засадить ими несколько брошенных огородов.
Ваня закончил роман, обиделся на Никиту, не заезжавшего в гости, и взял моду сплевывать сквозь дырку от двух выпавших передних зубов.
– Настоящая шпана растет! – сетовал Гриша с неподдельными интонациями деревенской кумушки.
– А Юнкер? – спрашивал Никита, улыбаясь в трубку.
– Серега-то? Да, он бобылем живет, ни с кем не общается, все по лесам шастает. Говорит... погоди, щас бумажку найду, записал специально для тебя, больно мудреная фраза...Говорит, «что вступил в бесконечный дотекстовый диалог с миром». Вот ведь жуть какая!
26
Никита приехал в Питер повидаться с Рощиным. Несмотря на ранний час, по городу бродило странное напряжение. У входа в метро толпились люди. Изнутри долетали отголоски скандала.
– Я воевал! А ты воевала? Пусти! – надрывался надтреснутый голос.
Никита пошел пешком по Невскому. На углу Садовой, прямо на проезжей части под мелким осенним дождиком стояла кучка стариков. Сыпались нервные звонки трамваев. Где-то опять кричали. Старики стояли молча.
Казалось, они провели здесь всю ночь. Казалось, они никогда больше не сдвинутся с места, не разойдутся по домам, не сядут в пустой вагон, гремящий в сторону Охты, не будут покупать свежий хлеб в полуподвальной булочной на Казанской.
Они словно уже заняли свое место в вечности, под нетленным питерским небом, как стаи зеленых ангелов на крышах необитаемых дворцов, как странные каменные лица, проступающие сквозь стены на Васильевском острове, как львы с отбитыми носами, охраняющие ворота, в которые не ступала нога человека.
Никита позвонил Рощину.
– А у нас третий день бабки бунтуют против низких пенсий, – с деланой беззаботностью отозвался Рощин и зевнул. – Ты чего застрял? Приходи пить кофе.
– Я тут буду, – сказал Никита и повесил трубку.
– Господи, а жить-то дальше как? – бормотала себе под нос бабка в платке, повязанном по самые брови. – Скорей бы, что ли, помереть!
Никита внезапно почувствовал себя виноватым. Внутри у него сжалась пружина. Которая потом так никогда и не распрямилась. Он подошел поближе.
– Позавчера еще, как мы на улицу первый раз вышли, стали угрожать. Домой иду, а они на машине следом едут, бранятся. Ты, говорят, зачинщица, мы тебя вычислили! – вполголоса рассказывала крупная пожилая женщина, держась за бок. – А вчера иду отсюда, подъезжают, уже на двух машинах. Выскочили, человек шесть. На одну старуху! Руки заломили, попалась, говорят, сука! Это мне-то! Мне седьмой десяток пошел! И волоком по ступенькам потащили в отделение, избивать стали. Дубинками. Все по швам норовили попасть – у меня от операции остались. Умирать буду, буду видеть эти гогочущие фашистские хари!
– Потерпите! То, что сейчас происходит – это агония. ЭРэФия при смерти! Давно пора! Империя на глиняных ногах! – заголосил вдруг рыжий толстяк, прижимавший к груди открытку с изображением Соловецкого монастыря. – Пусть ЭРэФия летит в тартарары! Наша родина – северная Русь, там – живое! Там – надежда! Там – источник исторического творчества! Там наше тридевятое царство, утопическое государство, в новгородской вольнице, деревянных церквях, поморских сказках!
– Как только начались беспорядки, откуда-то появилась целая орда сумасшедших, – шепнул Никите неожиданно подошедший Рощин. Он жил недалеко, у пожарной каланчи. – Проповедуют, народ вокруг себя собирают. Кто последние времена предрекает, кто о воскресших царевичах сказки рассказывает, кто про инопланетян врет. Вся муть поднялась. Так и ждешь, что сейчас из-за угла Ставрогин со своей немытой свитой вывернет. И начнет раздавать листовки «Союза Спасения Святой Руси».
С другой стороны толпы затормозила черная иномарка с мигалкой. Из машины вальяжно вылез человек с клеймом народного депутата на лице и стал швырять вокруг себя деньги. Толпа загудела и колыхнулась в его сторону. Рыжий остался один. Он растерянно оглядывался и восклицал:
– Куда вы? Русичи! Славяне! Где ваша северная гордость! Остановитесь!
Но его никто не слышал.
Высокий мальчик бросился к депутату с криком «Позор!» Перехватив пятьсот рублей, он попытался порвать бумажку. Охранник, похожий на затянутый в пиджак трансформатор, незаметным движением уронил мальчика на асфальт, слегка придавил коленом, брезгливо отобрал у него купюру, аккуратно расправил и положил себе в нагрудный карман. Депутат презрительно скривил рот, повернулся к происходящему широким крупом и стал раскидывать тысячные купюры. Никита помог мальчику подняться.
– Больно! Больно! – твердил тот, отряхиваясь и кусая губы.
– Сильно помял? – спросил Рощин.
– Я не о том! – досадливо отмахнулся юноша и, заглянув Никите в глаза, повторил: – Больно!
Никита молча кивнул.
– А мне плевать, что стыдно! Плевать на честь и достоинство! Когда есть нечего, об этом не думаешь! – пререкался с кем-то старичок жгуче семитской наружности. – Я три купюры поймал, пока давка не началась. Это в несколько раз больше моей пенсии! Кому должно быть стыдно? Мне? А я думаю, тем, кто меня до такого унижения довел!