Рождение музыканта
Шрифт:
От последних пансионских лет у Глинки так и осталась тревожная рассеянность. А иногда в глубине глаз вспыхивают угольки. Сжечь бы на тех угольках хоть одного лысого беса. Но что в том проку, когда имя им легион, когда торжествующие бесы и в музыке бьют в барабаны и даже пишут целые оперы.
He лучше ли отъехать от греха подальше, в тихую Коломну! Здесь можно, не торопясь, все сообразить. Не зря Глинка говорил матушке о тайнах оркестра. Настало время в них проникнуть. Надо самому разобраться во всех оркестровых голосах и в их сплетении разгадать правила контрапункта… Вот для этого и нужна будущему сочинителю тихая Коломна. А кроме того, здесь попрежнему живут песни.
И чем прихотливее вьются голоса и подголоски, тем чаще представляется Михаилу Глинке, что все эти голоса живут в песне, как инструменты в оркестре. Только оркестр подчиняется сочинителю-компонисту и над компонистом властвует контрапункт, а у песенных голосов свой устав. Есть такая книга запечатанная, не может ее не быть!
Давно отгромыхал по петербургскому небу Илья-пророк, прошел Успеньев день, а в коломенской квартире будущего титулярного советника ничего не изменилось. Надо бы дождаться ему заветного письма из чужих краев, чтобы понять, что случилось с сердцем, столь постоянным в любви… к Иосифу Вейглю. Но писем не было.
Надо бы, конечно, наведаться будущему дипломату и в Коллегию иностранных дел, тем более, что батюшка слал о том наказ за наказом. Но вместо Коллегии Глинка все чаще посещал Шарля Майера. Они музицировали втроем: хозяин, гость и переехавшая к брату сестра Шарля Майера – Генриетта. Но часто бывало и так, что Шарль Майер еще не успевал вернуться со своих уроков, тогда навстречу гостю выбегала Генриетта.
– Михаил Иванович! – обрадованно говорила она. – Какой сюрприз!
Эти сюрпризы происходят чуть не каждый день, но Генриетта не перестает радоваться и удивляться.
Они играют в четыре руки, и Генриетта отменно ведет свою партию. К тому же она очень недурна собой. Правда, никто не называет Генриетту первой музыкантшей столицы, но, умудренный опытом, ее партнер с опаской относится теперь ко всем музыкантшам. Пусть уж лучше не рождается от гармонии любовь!
А дома Глинке, как назло, то и дело попадаются под руку вариации для арфы. Но оплаканная любовь не рождает новых гармоний.
Михаила Глинку все больше волнует другой вопрос: если так трудно писать для одной арфы, то каково же писать на целый оркестр?! Только тишнеровский рояль, перебравшись в Коломну, может быть, знает, как трудится его опечаленный хозяин. Среди мелко исписанных нотных листов есть уже септет и даже адажио и рондо, предназначенные для оркестра. Что же мудреного, если сочинителю так и не выпало случая наведаться в Коллегию иностранных дел?
К счастью, по осени прискакал проведать сына Иван Николаевич и взялся за дело сам. Иван Николаевич полагал, что для определения сына в Коллегию иностранных дел следует адресоваться именно в оную Коллегию на набережной Невы. Но на то и существуют дипломатические тайны, чтобы блуждал в них непосвященный. Путь в Коллегию иностранных дел вел вовсе не на набережную Невы. Он начинался в неведомых смоленскому провинциалу лабиринтах столичных салонов, а потом и вовсе терялся на каких-то недосягаемых высотах. Иван Николаевич все это собственным опытом уразумел, однако от намерения своего ничуть не отступил. Он разыскал бывшего инспектора Благородного пансиона господина Линдквиста, некогда потерпевшего крушение из-за должностей человека и гражданина. Господин Линдквист служил теперь в редакции «Журналь де Санкт-Петерсбург». Газета была хоть и не совсем официальным, зато верным выразителем взглядов Ведомства внешней политики Российской империи.
– К чему же время терять, друг мой? – сказал сыну Иван Николаевич. – Господин Линдквист допрежь определения в Коллегию познакомит тебя со всеми тонкостями дипломатического языка.
Иван Николаевич уехал, а сын приступил к тонкостям дипломатического языка под руководством бывшего своего инспектора. Но престранные бывают дипломаты, квартира Михаила Ивановича Глинки действительно была завалена нотами, но это вовсе были не те ноты, которыми обмениваются меж собой державы. На нотах, заполнивших квартиру в Коломне, были обозначены преимущественно симфонии и квартеты. А были среди них и ноты, которые слал вседержавной музыке сам будущий дипломат.
Так и жил он в ту зиму в Коломне, предпочитая всему вечернее уединение. Но если представить себе морозный вечер или вьюгу за окном, а в комнате рояль, оплывшие свечи и бледного от вдохновения юношу, едва успевающего набрасывать на бумагу рождающиеся мелодии, то такая картина, может быть, и вышла бы верхом романтического искусства, однако нимало не соответствовала бы тому, что происходило в Коломне.
К примеру, Михаил Иванович Глинка терпеть не мог оплывших свечей, испускавших зловонный чад. А потому и приказано было беспрестанно наблюдать за свечами присланному из Новоспасского дядьке-камердинеру. Кроме того, Глинка далеко не всегда истреблял с лихорадочной поспешностью нотные листы. Чаще всего он сидел целыми часами в размышлении, не прикасаясь ни к роялю, ни к нотной бумаге. И лицо тоже никогда не было у него бледным, а казалось скорее смуглым. Если же говорить о вдохновении, то трудно решить, был ли приличен компонисту, объятому вдохновением, теплый беличий халат, с которым почти не расставался зябкий молодой человек? Правда, за окном в ту зиму нередко прохаживался мороз и по вечерам кто-то действительно стучал в окно. Чаще всего это был подинспектор Иван Екимович, и Глинка, не доиграв пассажа, спешил навстречу дорогому гостю.
– Услаждай мир гармонией, Орфей! – торжественно провозглашал Иван Екимович и, одернув жилет, тотчас переходил к диспуту: – Но нет в мире гармонии, мал золотник, ибо не филозофы, а подлецы владеют планетой, рекомой Земля! Довольно! – Старик равнодушно смотрел на бутылку красного вина, которая появлялась на столе одновременно с его прибытием. – Умный хозяин, – говорил он, – держит бутылку на столе, а две под столом!.. Зрю в будущее, Орфей, и разумею добрый запас!
Когда же соберутся еще и товарищи по пансиону, Иван Екимович величает такой вечер ассамблеей и собственноручно готовит добрый пунш.
Однокорытники сидят за пуншевой чашей.
– А ты, Глинка, и вовсе музыке предался? – допытывается Михаил Глебов.
Сам он решительно презрел все пансионские родомантиды и ждет определения в Министерство финансов. Любитель политических наук и статистики будет служить отечеству только делом.
И стоит помянуть об отечестве – обильнее пунша польются речи. Тогда круговая чаша прекращает путь, прочно став перед подинспектором-философом, а будущие деятели скрещивают шпаги. На помощь финансисту приходит Адам Смит, после Адама Смита прозвучит гневное проклятие графу Аракчееву; от родомантид речь привернет к испанской революции и снова вернется в любезное отечество.
– Даже чудаков-масонов запретили, – говорит Михаил Глебов, – а теперь во всех ведомствах у чиновников подписку отбирают, чтобы им ни в каких тайных обществах не состоять. Хотел бы я знать, какие такие общества могут завестись?!
– Довольно! – говорит Иван Екимович, успев пока что покончить с пуншем. – Довольно, инако пошатнусь!..
Музыка не удостаивалась внимания на ассамблеях. Зато, проводив гостей, Глинка работал с новым усердием. Он очень много сочинял в ту зиму, но… почти ничего не сочинил. Все, что так отчетливо звучало в воображении, на нотных листах попрежнему выходило неопределенно и смутно. Он начинал проигрывать свои записи и, не докончив, обрывал.