Рождение волшебницы
Шрифт:
– На плеть! На, возьми! – сказал Громол, нагибаясь и подсовывая ее.
– Нет, Громол, нет! – отбивался Юлий, заслоняясь рукой.
– Вспомни, кто первый начал? Ведь что я хотел: устроить тебе праздник!
Озноб в щеке заставил Юлия скривиться и съежить плечи.
– Больно? – с искренним беспокойством в голосе спросил, переменившись, Громол. – Что, совсем плохо, да?
– Мм-нет, – вынужден был ответить Юлий.
Громол снова взбодрился:
– Я прошу у тебя прощения, ты прощаешь?
– М-да, – промычал Юлий, трогая кончиками пальцев воспаленную щеку. – Прощаю. Совсем.
– Раз так,
– На десять? – и такая боль (вполне оправданная обстоятельствами) отразилась в лице младшего брата, что Громол отступил:
– Ладно, на восемь. На шесть, на неделю. На неделю. Договорились? Сделаешь это для меня, если только любишь меня хоть капельку.
– Но только на неделю, – безнадежно проговорил Юлий. При каждом слове щека стреляла так, что спорить долго не приходилось.
Юлий согласился, хотя знал, что делать этого не нужно. Позднее он пробовал представить дело так, что ничего другого ему не оставалось, если только он не хотел выглядеть взбалмошным, бестолковым, упрямым братом (а ведь он таким не был!). Но трудно было себя обмануть. Юлий отчетливо помнил: соглашаясь, он вполне сознавал, что поступает против убеждения. Ты можешь не догадываться или заблуждаться насчет причин – почему именно этого делать не нужно, – но если поступаешь против убеждения, то это малодушие.
Щека горела все больше и распухла. Обрюта разжился подходящим снадобьем, из тех, которые припасают в поход бывалые воины. Рубец смазали, обложили сухим мхом – он называется сфагнум – и завязали. После краткого совещания решено было к государевым врачам не обращаться, чтобы не вступать в объяснения насчет раны и вообще не ябедничать. Жизненные воззрения Обрюты (а он имел несколько самостоятельно выработанных воззрений) были строги на этот счет. Он не считал доносчиков за людей, с большим неодобрением относился ко всякого рода ярыжкам стражи и сыщикам и делал исключение лишь для лазутчиков во вражеском стане – на время открытых боевых действий. Воззрения дядьки, понятно, разделял и Юлий. Так что положились на сфагнум, снадобье и на авось.
Княжич сидел дома, а тайна Блудницы как-то померкла. И хотя он отметил, что ночью опять осветились ставни, что было дальше, не следил. Он маялся со щекой, малыми отрезками поделив время между чтением книги и продолжительными стонами с закрыванием глаз и стискиванием зубов. Среди ночи боль вдруг утихла, почти внезапно, как если бы кипящая вода под повязкой отыскала сток и вся ушла в землю, оставив пустоту, клубящийся уже без кипятка пар и тепло. Лекарство ли, составленное из растертых трав и корешков, помогло, или авось выручил, но опухоль спала даже на вид.
Тогда Юлий полюбопытствовал, пройдет ли рубец до пятницы.
– Ни в коем случае! – заверил его Обрюта. – Боевой шрам, он теперь у вас на всю жизнь останется.
Боевые шрамы украшают мужчин. Имелись, однако основательные сомнения в том, что оставленную плетью отметину можно счесть свидетельством ратных трудов. Все же Юлий с благодарностью принял такой взгляд на постигшее его несчастье.
На другой день он возвратился из
Явившись снова на исходе дня, Громол под самым пустячным предлогом отослал Обрюту в Толпень. Вернуться засветло, до закрытия крепостных ворот не представлялось возможным, значит дядька должен был и ночевать там, в городе. Изнемогая в предощущении необычайных приключений, чувствуя, как дрожит и трепещет внутри нечто совсем хлипкое – может статься, как раз душа – Юлий просительно сказал:
– Да, Обрюта, и поскорее. – Неискренность его выдавала себя горящими ушами.
– Живо! – грубовато бросил Громол.
Обрюта еще раз хмыкнул, весьма и весьма вызывающе, но пререкаться с наследником не стал. На поиски шляпы и на задумчивое разглядывание сапог понадобилось ему не более четверти часа… Ушел.
– Вот, значит, что. Я должен тебе доверить… – молвил наследник изменившимся голосом. – Никого нет? Глянь. Спустись, Юлька, глянь и запри дверь. Тут вся моя жизнь, всё.
Жизнь брата – это было много больше того, что Юлий готов был без дрожи в коленях принять под свою ответственность. Честно сказать, он оробел. Спустился вниз, выглянул зачем-то в пустынный закоулок улицы, запер дверь и вернулся. В сумрачной комнате не различались оттенки. Никто бы не решился теперь утверждать, что Громол выглядит крайне болезненно. Нездоровая желтизна представлялась румянцем или крепким загаром, в повадках и в голосе наследника сказывалась обычная живость. И Юлий с облегчением подумал, что вынесенное из прошлой встречи впечатление было неверным.
– Как твоя щека? – спросил Громол прежде, чем обратился к действительно важному.
– Пустяки! – вспыхнул Юлий.
Брат это понимал и больше к щеке не возвращался.
– Так вот, чтобы ты знал, – торжественно начал он. – Жизнь моя зависит от оберега, который дала мне… одна добрая женщина. Пока оберег со мной, плевать мне на Милицины козни. Понятно?
– Да, – прошептал Юлий.
Короткая куртка Громола из стеганого бархата имела высокий, под самый подбородок воротник, обрамленный выпущенными на палец или два кружевами. Он расстегнул запиравшие горло и грудь жемчужины и запустил руку под бархат, вообще алый, а в сумерках багровый, оттенка засохшей крови. В руке его развернулся, свисая завитками, серый, неровно обрезанный ремень, длиною, наверное, в полтора локтя:
– Вот! Я показал, потому что пойдем на отчаянное дело. Эта кожа, она нас обоих обережет.
– Чья это кожа? – спросил Юлий. – Кто тебе дал?
– Змеиная. И слушай дальше: без этой петли на шее мне несдобровать, и сейчас, и потом. Если хоть один человек узнает или догадается…
– Провалиться мне на этом месте! – истово воскликнул Юлий, прижимая руки к груди. Громол угадал, отчего у брата пресекся голос и влажно заблестели глаза, и добавил только:
– Если оберег попадет в чужие руки, я погиб.