Рождение волшебницы
Шрифт:
Пока же хорошо было бы хотя бы расположение комнат уяснить, сообразить, в какую сторону открываются двери. Скинувшись великой государыней Золотинкой, она очутилась в средоточии неведомых событий и отношений. Она ожидала встречи с не принадлежавшим ей, в сущности, чужим мужем. Что она испытывала – озноб. В лихорадке чувств этой была и доходящая до оторопи робость девственницы, и трепет любовницы, и нечистая совесть недавнего оборотня, торжество победы и страх грядущего испытания – все в жгучем, болезненном сочетании, все всмятку. Одно было ясно ей, как бы там ни было: если Юлий узнает… когда он узнает о подмене, то узнает от самой Золотинки, а не от услужливых доброхотов. До поры до времени приходилось таиться, и главное неудобство состояло в том, что Золотинка начинала на ощупь,
Нужно было разговаривать с людьми, чтобы освоиться, внимательно слушать и приглядываться. Начальник караула владетель Дуль подходил в этом смысле для небрежной, о том и о сем беседы не хуже, а, пожалуй, лучше многих других. Золотинка потому и остановилась на Дуле, что опасалась ласковых девчушек в сенях больше охраны, больше железных нагрудников, шишаков, больше длинных мечей и свирепых усов. Нетрудно было предположить, что новый наряд государыни и полная перемена волос – обычные ухищрения красоты, которые, с точки зрения мужчин, подлежат одному лишь неукоснительному восхищению, станут немалым испытанием для мелочного женского ума. Потому-то Золотинка, приметив молчаливое недоумение девушек, то упорное, злостное недоумение, которое, если не пресечь его в корне, замучит бедняжек догадками, тогда же решила: всех сменить, отправить с благодарностью восвояси.
Не успела она толком разговорить Дуля, когда без стука и предупреждения распахнулась дверь и стремительным своим обычаем вошел Юлий.
Золотинка приподнялась на стуле и расслабленно опустилась, плохо соображая, что делает.
– Благодарю вас, Дуль, – пролепетала она через силу. – Идите… пожалуйста… всегда рада вас видеть.
Прикрытое только придворной выучкой изумление, которое выказал бывалый служака при необыкновенно лестном отличии, ничего не сказало Золотинке, едва ли она понимала, что раздает чрезмерно щедрые обещания, и не заметила, как Дуль, пятясь и кланяясь, покинул комнату.
Юлий, одетый все в тот же поношенный, дорожный наряд, какой Золотинка видела на нем во дворе, в высоких охотничьих сапогах, расхаживал взад-вперед, злобно поворачиваясь на каблуках за миг до столкновения со стеной или поставцом.
Он был взлохмачен, кусал ногти. Остановился, чтобы глянуть куда-то в сторону, в окно, и бросил в пустоту:
– Больше это продолжаться не может!
Золотинка же… так сильно стучало сердце, что мешало понимать Юлия. «Любимый, это я, я это, не сердись», – хотела она сказать, и во рту пересохло. И поразительное противоречие: в смятении чувств, многое разбирая умом, Золотинка, однако, не могла отстраниться от нынешнего своего положения, вполне двусмысленного. Она помнила и напоминала себе, что ожесточение Юлия, в сущности, никак ее не касается, но страдала. Страдала так, как если бы приняла на свои плечи весь груз того, из-за чего нетерпеливо покусывал ногти и глядел мимо жены Юлий. Простенькая мысль, что чем больше он мучается, тем лучше, потому что тем хуже, значит, дела у Зимки, эта мысль не спасала ее от сердечной муки. Чувством Золотинка понимала и больше, и лучше, и благороднее того, что подсказывала ей ревнивая, суетная мысль. Чувством Золотинка уже постигала то, перед чем отступал разум: она начинала понимать, что наследство предшественницы придется принимать целиком.
– Я пришел объясниться, – бросил Юлий. – Не потому, что чувствую себя виноватым, не потому, что считаю тебя виноватой – все чепуха, кто там виноват. Дело гораздо хуже. Хуже. Плохо мы с тобой живем – вот что. Жалко тебя, себя жалко. А более всего – страшно. Страшно оттого, что былое чувство обращается в нечто обтерханное, поношенное… нечто такое, чему и названия нет. Это приближает нас к смерти.
Бросаясь такими словами, не худо было бы и на жену поглядеть – она вынуждена была держаться за столик, за которым сидела… Но Юлий поглядел в окно.
– Да. Все, что мы уступаем, что сдаем… от чего отказались за ленью и усталостью, – все подбирает смерть. Когда-то казалось немыслимым, что придет время и самое дорогое отдашь – за бесценок, просто так… за здорово живешь. Ускользнет между рук и все… Дико. И вот… что же случилось? Любовь кончилась. Не удержали. Не спасли.
Теперь только, после последнего, завершающего удара, решился он повернуться к жене. Обморочно неподвижная, она не шевельнулась в продолжении всей этой горячечной речи. А Юлий ожидал возражений. Он как будто предполагал, что сраженные насмерть способны возражать.
Жена молчала. Тогда он заметил:
– Слушай, у тебя волосы белые. С чего это? Ты что сделала? Красилась?
Но и на это Золотинка не возразила.
– Мне больше нравились золотые, – примирительно, мягко сказал он. С жалостью. И поправился: – Но так, наверное, лучше.
– Лучше… – прошептала Золотинка по-тарабарски и поспешно опустила голову, скрывая глаза.
– Ты словно бы поседела, – заметил он, не понимая того, что услышал. Не понимая то есть, что слышит тарабарскую речь. Он по-прежнему говорил по-словански – для жены.
Потом он сделал два-три шага и тронул ее за плечо.
– Девочка моя… – он вздохнул. – Нам нужно расстаться.
Вздрогнула она или нет, но сильный толчок сердца он уловил и понял, что можно не повторяться – Золотинка услышала. Теперь он снова заходил по комнате, в предвидении женских слез, которым не хотел верить.
– Но, разумеется, ты остаешься, уеду я. Я оставляю тебе всё. Если хочешь, отрекусь от престола. Пожалуй, это необходимо. Пойми, я все равно калека – что толку от такого государя. Раскрашенная кукла на престоле – вот что такое. Что может быть унизительней для мужчины? Я много об этом думал. Ты должна понять: если что меня здесь и держало – это ты. Теперь ты крепко стоишь на ногах и… и все отлично. Я думал: ты, может быть, не лучший правитель для Словании, но если будешь опираться на достойных и трезвых людей, все может устроиться к общему благу. Ты искренний, сильный человек. Это немало… – он остановился поглядеть на седое темя и продолжал затем после промежутка: – Золотинка, я уеду далеко. Так далеко, что не смогу надоедать тебе никакими разговорами и объяснениями… Мне больно… мне больно от драгоценных воспоминаний, так больно, что стесняется грудь… Но что же дальше? Жить прошлым не будешь. А настоящее… стыдно. Я уезжаю. Тебе будет легче знать, что я умер. Считай, что я умер. Ты остаешься и живешь. Наверное, тебе трудно будет удержаться от соблазнов, тебя будут склонять к замужеству. Что ж… будь осторожна с теми, кто очень умело себя навязывает. Это все, что я могу тебе посоветовать.
Он подошел ближе и постоял, не зная, что еще добавить. Потом опустился на пол, чтобы заглянуть в опущенное лицо.
Слезы нужно перетерпеть, понимал Юлий, иначе все вернется на прежнее: холодно, отдаляясь, как чужой человек, будет он наблюдать, разве что не исследовать крикливую повадку жены. Когда-то это сходило за резвый, веселый нрав. Таков он и был, без сомнения. Был это тот самый избыток жизни, что нечаянно выплеснулся помойным приключением в Колобжеге и пленил Юлия. И та же самая радость, очарование все побеждающей жизни, не меняясь в основах своих и существе, выказывала себя ныне поразительным недостатком душевной чуткости, нравственной глухотой, что сказывалось множеством болезненных для Юлия мелочей и находило законченное воплощение в откровенной грубости с низшими, зависимыми людьми. Юлий любил этот избыток жизни, эту смелость жить и жестоко страдал, наблюдая, во что вырождается то, что он так любил. С этим нельзя было мириться, не унижая собственную любовь, и с этим нельзя было ничего поделать, потому что одно подразумевало другое, одно сквозь другое прорастало, спутанное ветвями и корнем… Потому-то Юлий и уходил.
Не обольщалась и Золотинка. Она оплакивала любовь, и ничего ведь не менялось оттого, что любовь эта истаскана была и изношена без ее, Золотинкиного, участия. Юлий и Зимка оставили ей одни лохмотья. Грубо, безжалостно и беспечно – беспечно! – обошлись они с тем большим чувством, которое Золотинка боялась на себя и примерить. Вот когда она поняла, что поздно. То, что случилось, нельзя было исправить простым указанием на ошибку. Ошибается голова, а чувство не ошибается – оно живет. Жизнь чувства, в дурном и в хорошем, и есть истина.