Розы в ноябре
Шрифт:
Сарвар знал: нельзя с отарой идти навстречу ветру — овцы застудят легкие. Значит, дед и Джума там, в белом месиве, делали свое чабанское дело. А он?
Яростно, чуть не своротив нос, он мазнул мокрым рукавом по залитому слезами лицу. С натугой, словно из глины, выдирал ноги из живого месива, хватался за длинную шерсть. Вырваться, вырваться, ступить на землю, тогда…
Внезапно то огромное, слепо увлекаемое к гибели, что чуть не перемололо его, вновь обрело силу уверенного стремленья. Плывя вместе с отарой, как щепка на волнах,
Сарвар грудью лег на живой, колышущийся помост, пополз ящерицей по овечьим спинам, хватаясь за что придется. Сбросил себя наконец в снежную кашу — и тотчас вскочил: — Кур, кур! Куррей! Эй, корноухие, рваногубые, тесните их!
Это был его голос. Грубый и сильный голос чабана, работника, мужчины.
Он брел за отарой, потеряв ощущенье времени. Падал, вновь поднимался. Кулаками подталкивал отставших овец, кричал на собак. Темнота упала нежданно, словно на глаза надвинули шапку. Небо, земля, овечьи спины — все было мутно-черное, зыблющееся. Мучила жажда — он, не вытерпев, прихватил губами мягкий комок снега. Во рту высохло, словно он глотнул огня. «Ноги отпадут — доползу, — думал Сарвар, — чабан я…»
Кто-то надрезал темноту золотым ножом — Сарвар с тупым удивленьем считал яркие насечки, пока не сообразил, что это светит костер сквозь щели в камышовых стенках овечьей затиши — кутана.
Кутан был построен в низине, где гаснет ветер: камышовые стены удерживали немного тепла. Под ногами мягко пружинил кий — толстый слой навоза прошлых лет. За изгородью из ветвей юлгуна хранился запас янтачного сена, шувака, нарубленного кетменем, заготовленного для таких вот ночей.
Они еще долго работали — заносили в кутан ослабевших ягнят, развьючивали верблюда. Дед притащил, вскинув на плечи, овцу, повредившую себе ногу.
Настало время отдыха. На огонь поставили чайдуш, достали еду.
Сарвару не хотелось есть. Ему казалось, что даже сердце у него прозябло; кровь в теле была вязкая, стылая, тяжелая, как ртуть. Он отошел в сторонку и лег, распластавшись, как вьюк, из которого вынули содержимое. Дед укрыл его двойным своим чекменем — плащом из овечьей шерсти на верблюжьей подкладке, и все же сырость пронизывала его тело тысячами знобких иголок; смыкались веки, словно была в них тяжесть железа, но сон все не шел.
Овцы в кутане стояли тесно, положив головы друг на друга. Крайние зябли — чихали, теснились к середине, вздыхали и кашляли. В овечьи шкуры набился снег — теперь он таял, от кислого запаха намокшей шерсти першило в груди.
Сарвар слышал, как поет вода, закипая в чайдуше, как жует, потрескивая скулами, Джума… Он слышал, как толкует дедушка с помощником о любимых овцами травах, и ему казалось, что в смутном полумраке вспыхивают, написанные огнем, и тихо угасают таинственные имена этих трав: биюргун, кейреук, ялтырбош, кумарчик… И снова вскрикивал ветер в ушах, летела перед глазами снежная круговерть, мельтешили черные головы овец, седые от снега…
И, неизвестно почему, сильнее, чем стыд и страх, потрясшие его нынче, сильнее, чем холод и боль, грызущие тело, — встало иное виденье: Иннур.
Он и не думал, что так сумел разглядеть и так врезать в память ее лицо, — тогда, в ослепительном свете полудня: суровые брови, с изгибом, как седельная лука, и тонкий, как тень, пушок на щеках — возле уха он завивался полукружьем, и глаза, вобравшие в тайную глубину свою всю черноту осенней ночи, и в горьком напряженьи маленького рта — гнев и непреклонность.
Иннур. Темно-смуглая рука, а ладонь узкая, розовая, как лепесток степного тюльпана. И сердце его — на этой ладони.
Он привстал, словно подброшенный — так ударило в ребра это сердце.
Джума спал, укрывшись с головой. Дед сидел у огня приодев колени полами тулупа, шевеля посохом золотой до прозрачности, рассыпающийся сизой трухой кизяк.
Стыдясь нестерпимо, но уже зная, что не спросить невозможно, Сарвар выговорил с трудом:
— Дедушка, вот что скажите: откуда берется любовь?
Весь он напрягся в ожидании насмешки или окрика, жалея, что сказал. Шоди-ата медленно обратил к нему лицо худое, словно бы еще жестче отточенное едва миновавшей бедой; медленно покачал головой:
— Знаю. Многое знаю. Свойства семидесяти трав знаю и змеиные тропы в пустыне, и вкус воды дальних рек… А любовь? Три невозможности известны: нельзя зажечь море, нельзя построить лестницу до неба, нельзя вылечить влюбленного. И еще послушай песню, — где я заучил ее когда? «Пусть юноши воинственны, а старцы ищут истины лишь девушки таинственны — о, что сравнится с ними?..»
…«Лишь девушки таинственны», — прошептал Сарвар. Железная рука сжала в кулаке его сердце. Он встал и пошел вдоль аллеи, вдыхая горький запах шувака-полыни. Деньги хрустели в кармане.
Деньги. Это очень удобно. Ты заработал — и купил, что нужно. Муку или рис, или черные туфли с резинкой с боку. Но разве можно купить славу? Или доброе имя?
Разве можно купить — глаза Иннур? Разве можно купить любовь?
Дверь раздраженно пропела: «Брр… ось!» Опять остановили у порога дикие, потерянные глаза. Чабаненка глаза.
— Одет уже как все. Яхья, должно быть, постарался: «Живешь в городе — заламывай шапку по-городскому!» Только эти плечи — не для костюма об одной пуговке посреди живота. И ходит он по паркету, словно по пыли, мягко ступая с носка на пятку. Вот — сел, и спина, полная упругой силы, поникла, и, праздные, повисли руки. Нет света в глазах, они точно окна покинутого дома…
Каждый чем-нибудь переболел. И от всякой ли болезни есть лекарство?
Резко хлопнула в ладоши — «„Шалунью!“ Репетировать будем в костюмах!»