Рубедо
Шрифт:
Обернувшись, Генрих встретился с нарисованными глазами кайзера. И показалось — конечно, в том были виноваты едва мерцающие свечи! — как отец наклонил голову и, шевельнув губами, выдохнул в стоялый мрак:
— Делай, что задумал, сын. Я верю, ты никогда не переступишь черту.
Книга 3. РУБЕДО
Глава 3.1. Кровопускание
Январь.
И был вечер. И наступало утро.
Солнце агонизировало над Авьенским заказником, и когда бы Генрих ни приходил в сознание — он видел кровоточащую рану в небе, лишь иногда сменяющуюся серым пеплом сумерек.
— То… маш! — звал он тогда, едва ворочая распухшим языком. — Который… день сейчас?
— Суббота, ваше высочество, — вырастая у изголовья, отвечал камердинер.
— Изволите воды?
— Морфия… — хрипел Генрих. — Пусть привезут… невмоготу!
И наперед знал ответ:
— Нету, ваше высочество. Да и никак нельзя, вы сами не велели. Вот, я окно открою. Морозно сегодня на дворе, свежо… Вам полегче будет!
Облегчение не наступало.
Генрих горел.
Проваливался в беспамятство и горел — иногда щемяще, изнутри, сквозь зубы постанывая от накатывающих болей, иногда вспыхивая как факел. Тогда в постель била ледяная струя, и Генрих захлебывался, сипел, выворачивался из промасленных пут, кричал, что все кретины, что он расстреляет каждого, что империя сгинет в адском пламени и агония будет длиться вечно!
Вечно!
Пожарные держали его, пока не погаснут последние искры и не прекратится истерика.
Томаш угрюмо перестилал постель.
Камеристки сметали золу и скоблили подкопченные стены.
Андраш ходил вдоль покоев как одичавший пес и раздражающе много курил, отчего весь этаж пропах табаком, гарью и резким одеколоном.
— А что, Томаш, все еще суббота? — приходя в себя, спрашивал Генрих. Пот тек с него в три ручья, суставы выламывало, жилы болезненно вздувались.
— Как утомительно тянутся дни… И как мучительно… Я умираю?
— Что вы, ваше высочество, — отзывался Томаш, накладывая мазь на ожоги. — Прихворнули немного.
— Во мне живого места нет. Так черти жарят грешников в аду… а я великий грешник!
— Вы Спаситель наш.
— Бедные вы, бедные. Лучше никакого Спасителя, чем морфинист, — и вдруг оживлялся: — Томаш, послушай!
— Да, ваше высочество?
— Хотя бы один укол…
— Нельзя, ваше высочество.
— Дурак! — в запальчивости кричал Генрих. — Сам знаю, что нельзя! Я тебя проверял, болван! Поговори мне! — и тут же, опомнившись, смягчался:
— Прости, Томаш. Я не в себе… брежу. Говорил о чем?
— Что все кругом болваны, и вы, ваше высочество, расстреляете каждого лично.
Генрих хохотал до слез. Потом в бессилии плакал.
С камина смотрел отец — моложавый, в зеленом охотничьем
— Держись уверенней, сынок. Приклад прижимай крепче, не дергай и спуск нажимай плавно.
— А если… промахнусь? — метался в бреду Генрих. — Не справлюсь… не оправдаю…
— Ты справишься, мальчик мой. Всегда справлялся.
Отец наклонялся и гладил Генриха по волосам.
Проходил вечер. Наступало утро.
И вот уже не отец это, а Томаш — у камердинера осунувшееся лицо и красные от недосыпа веки.
— Поешьте, ваше высочество.
— Нет, нет…
Генрих хотел бы оттолкнуть ложку, но руки накрепко привязаны к кровати. Томаш настойчиво просил. Генрих ел и не чувствовал вкуса. Жевать было тяжело. Глотать не легче. Желудок горел, и Генриха рвало прямо на постель.
— Ничего, ваше высочество, это ничего… — бормотал Томаш. — Вы уж следующий раз постарайтесь…
Генрих смотрел на него помутневшим взглядом, но видел не камердинера, а матушку. Склонившись над изголовьем, она нежно целовала сына в лоб.
— Храни тебя Господь, мой Генрих, — сказала она и водрузила на его голову терновый венец.
Кровь текла по ее пальцам и заливала Генриху глаза, и он видел мир как сквозь красную органзу — видел Авьен, великий город, пустивший корни глубоко в почву. Видел холм с крестами на нем, и бесконечную вереницу людей с вязанками хвороста, и дьявола в алой хламиде. Дьявол улыбался и в правой руке держал резную шкатулку, а в левой — факел. Он говорил:
— Осталась такая малость! Вы скоро станете золой, а зола — эликсиром. Кто его вкусит — обретет бессмертие.
Подошла Марцелла, оттерла Генриху лоб подолом.
— Я буду петь тебе, золотой мальчик, — пообещала она. — Пока ты умираешь, я буду петь.
И отступала, улыбаясь. На подоле багровел отпечаток его лица.
Облаченная в пурпур, принцесса Ревекка качала на руках золотоглазого младенца и повторяла:
— Эттингенская кровь! Все дело в эттингенской крови!
Привстав на цыпочки, Маргарита взяла в ладони его мокрое от слез и пота лицо.
— Кого ты спасешь, если прежде не спасешься сам? — прошептала она и поцеловала Генриха в губы.
Поцелуй горчил и пах золою.
Над лесом занимался пожар.
Были вечер и утро.
— Нет, Андраш, близко не подходи, заразишься.
— Разве его высочество заразен?
— Его высочество нет, а я да.
Генрих открывал глаза и видел призрака: вместо рта — марлевая повязка, вместо глаз — стекляшки. Волосы запущенны и не слишком чисты.