Рубедо
Шрифт:
— Единственный оставшийся в живых констебль сообщил, что Отто Вебер скрылся с его преосвященством в неизвестном направлении.
Вебер наводит револьвер на третьего и стреляет. Пуля уходит в мясо, не задевая жизненно важных органов, но Вебер не знает этого. Вебер избавляется от трупов. И только потом освобождает Дьюлу.
Генрих с рычанием бросил стилет в стену.
Лезвие пронеслось над головой герра Шульца — он даже не вздрогнул, — и сбило вазу. Ухнув о паркет, она разлетелась на цветы и фарфоровые осколки. И рукоять стилета, хрупнув, распалась надвое.
— Последуют ли какие распоряжения? — бесстрастный голос герра Шульца вернул Генриха к реальности. Перед глазами еще дрожала пелена гнева, но гнев — не решение проблемы.
— Разумеется, — ответил он. — Немедля прочесать город и его окрестности. Проверить кафедральный собор. Фамильный склеп моей семьи. Любые места, где может скрываться Дьюла!
— Полагаю, Отто Вебера тоже взять по арест? — аккуратно заметил герр Шульц.
— Незамедлительно! И в случае необходимости стреляйте на поражение!
— Сделаем, ваше высочество, — герр Шульц поклонился, опять показав блестящую лысину, и отвечал-то он не по-военному, а как-то вкрадчиво-мягко. И шаги у него были неслышными как у кота. И Генрих думал: если этот человек не выйдет на след Дьюлы, никто не сможет.
Он ждал, пока уйдет посетитель, разглядывая опаленные бинты: волнение всегда вызывало вспышки, а в последнее время они стали происходить все чаще, и об этом Генрих не говорил никому, даже Натаниэлю. Он знал, что может усмирить огонь, и тоска по морфию все еще нет-нет, да саднила под ребрами, но Генрих закрыл за собой ту дверь. И возвращаться не собирался.
Потянув за край бинта, Генрих совершенно размотал правую руку и усилием воли с трудом загасил последние пляшущие искры. Если ламмервайн поможет городу, то что поможет самому Генриху? И нужна ли теперь эта помощь? Он столько еще не сделал, чтобы осветить жизнь своим подданным! И столько еще не сказал семье!
Нагнувшись над разбитой вазой, Генрих поднял стилет: рукоять разломилась прямо по крылу, разделив мотылька на две неравные части — они окончательно распались в руках Генриха. И вместе с ними на забинтованную левую ладонь упало что-то еще.
Маленькая продолговатая гильза с отвинчивающейся крышкой — Генрих сразу различил слегка проржавевшую резьбу, и, обернув крышку бинтом, с усилием, но аккуратно открыл ее.
Внутри оказалось свернутая рулоном бумага.
И, развернув ее, Генрих тяжело опустился на кушетку. Потому что понял, что столько лет хранила Маргарита.
Наследие ее отца.
Тайна ложи «Рубедо».
И вот, что было написано там:
Записи Александра Зорева
«…Возлюбленные дети мои! А также те, кто вскроет эту капсулу. Все, изложенное здесь, является чисто правдой. О том клянусь перед Богом, короной и семьей. Внемлите моей исповеди, а после делайте, что посчитаете правильным и справедливым.
Acherontia Аtropos — странный выбор для фамильного герба. Бражник, что приносит эпидемии и войны, и навлекает на Священную империю страшные испытания. То — символ смерти. Но также и символ жизни, и многих перерождений, как гусеница превращается в куколку, а после в бабочку.
Все мы рождаемся на этот свет и проходим чрез бесчисленные испытания. Грех наших несчастных предков сковывает наши тела как хитиновый покров, и мы живем на этом прекрасном свете словно гусеницы, озабоченные лишь пищей и кровом, не думая, что с нами случится потом.
И в том моя вина. Моя вина. Моя великая вина! Вкусив жизнь гусеницы, я позабыл, что должен стать бабочкой.
Герцог Остхоф. Граф Зорев. Граф Рогге. Граф Рехбер. Барон Крауц. Барон Штейгер. И десяток других, фамилии коих найдете ниже.
Все мы стали приближенными Генриха Первого. Его Черной свитой. На наших руках были язвы, а наши языки распухли и почернели — чума не щадит никого, даже королей. Откуда пришла она? Куда делась потом? Теперь это дошло до нынешних времен, возлюбленные дети, лишь в виде страшной сказки.
Земля стала отравлена и пуста.
И смрад стоял над землей.
И мы винили своего властителя, первого Эттингена, взошедшего на костер.
Но еще раньше его приговорила к гибели наша Черная свита.
Алхимия — вот ключ к пониманию Божественных тайн.
Откуда о том узнал Дьюла? Привез ли из Буды, откуда он вышел родом, или из темных Бхаратских джунглей, где он учился у местных жрецов, питающихся падалью и знающих язык демонов, или узнал от Дьявола, что нашептал ему страшное действо и обещал если не вечную, то очень долгую жизнь, потребовав взамен невинные души.
И в том моя вина. Моя вина. Моя великая вина!
Подавшись на увещевания, мы осудили на жертву своего короля. И, точно дикие звери, рвущие клыками плоть, мы взяли плоть человеческую. И превратили ее в прах. И смешали с виноградным спиртом. И дождались зарождения теней. И восславили рождение пламени. И дистиллировали продукт, получив горючую воду и Божественную кровь. И, вкусив ее, обрели бессмертие.
И в том моя вина. Моя вина. Моя великая вина!
Имена и фамилии в этом списке — суть каннибалы и убийцы, клятвопреступники и отступники.
Дистиллировав эликсир повторно, мы раздали его по две капли нуждающимся. И люди выздоровели. Но расплатой за выздоровление стала черная хворь, поселившаяся в каждом — в потомках многих и многих поколений.
И только мы — Черная свита, всесильная ложа „Рубедо“! — были все так же молоды и крепки, и черная хворь миновала наших детей, и детей наших детей, потому что в них тоже текла кровь убиенного Эттингена.
Мы сделали алхимию своей привилегией, запретив любые опыты, будь то научные или любительские изыскания. Мы сосредоточили в своих руках деньги и власть. Мы позволили взойти на трон сыну Генриха Первого и провозгласили его избранность, и избранность его рода, но правили за него и вместе с ним из-за кулис, невидимые пристальному взору, подобно паукам в паутине.
Мы жили, меняя обличия и представляясь собственными
Узнав тайну жизни, мы познали и тайну смерти. А потому открывали ларец с черной хворью, и выпускали ее в мир. И та, что дремала в сердцах людей, просыпалась и собирала жатву. И только мы — мы! Мы одни! Могли обуздать ее. И епископ Дьюла открывал ларец с прахом сожженного Эттингена. И, превращая его в эликсир, впрыскивал в кровь очередного наследника.
Так в Авьене росли и укреплялись две противоборствующей силы — черная хворь и живой Божественный огонь. А мы — Черная свита, всесильная ложа „Рубедо“, — вкушали Божественную кровь и продлевали жизни.
В том моя вина. Моя вина. Моя великая вина!
Нет больше сил терпеть такую ношу. А с появлением Генриха Четвертого она еще тяжелее — ни невинному мальчику, ни вам, мои возлюбленные дети, ни всей Священной империи, всегда умирающей и всегда воскресающей вновь, я не желаю повторить такую судьбу.
Я не прекращал занятия алхимией, пытаясь повторить опыт епископа. Увы, рецепт вечной жизни известен лишь ему одному. Так, не достигнув больших успехов в спасении, я, может, преуспею в том, что рыцарь Черной свиты умеет лучше всего — принесу погибель всем, кто входит в ложу „Рубедо“.
Вот их имена.
Вот преступления против мира и человечества.
Вот моя исповедь.
Простите, возлюбленные мои дети, если в ваших сердцах есть место прощению столь великого грешника, как ваш отец.
Быть может, я, наконец, вместе с грузом грехов сброшу и свое бренное тело, чтобы воспарить бражником.
Окраины Авьена.
Пожар отрезвил Авьен, и тот очнулся, точно с тяжелого похмелья. Пожарные кареты с надсадным воем неслись по улицам, и Марго собиралась нелепо и скоро — на ходу набрасывая жакет, хватая то одну шляпу, то другую, теряя перчатки. Раевский досадовал и просил баронессу остаться дома: ведь это пожар, это страшно, это совершенно не походит даме!
— Если бы я знал, дорогая, я бы никогда не взял вас в Авьен!
Повернувшись, Марго глянула на Раевского пылающим взглядом и, сдерживая гнев, ответила:
— Евгений! Вы чужак здесь, но все равно желаете послужить на благо Авьена! Почему не могу сделать этого и я, прожившая здесь долгие годы? — И, когда Раевский потрясенно остановился, взяла его за руку и добавила более мягко: — Прошу вас. Это много значит для меня!
Сперва было страшно. Ух, как страшно!
Демоны прошлого, почуяв этот страх, заворошились в подреберном иле. И прежняя Марго — Марго, заботящаяся о брате; Марго, едва похоронившая мужа; Марго, не повстречавшая Генриха, — конечно же, не осмелилась приблизиться к пожарищу и на версту.
Но нынешняя Марго не позволяла слабостям брать вверх. А потому вместе с другими женщинами присоединилась к поварам, раздавая обед добровольцам — они сменяли друг друга, возвращаясь с измазанными лицами, с натруженными руками, со странной решимостью в глазах. Эта решимость призвала многих на окраину Авьена. Эта общая беда объединила богатых и бедных, гвардейцев и бывших бунтовщиков, что не успели нанести большого урона, но уже раскаивались в содеянном. Те, кто еще недавно шел с топорами на патрули, теперь падал на колени и плакал надрывно и горько, слезами вымывая из сердца ненависть и гнев. Те, кто сомневался в силе Спасителя — теперь воочию увидели его мощь.
Не пришла только верхушка авьенского общества — те, кого Марго видела на балу и те, кто, должно быть, знал тайну ложи «Рубедо». Те, кому не было дела до человеческих страданий.
А пока люди валили лес.
Везли на телега гробы с телами погибших.
Конвой уводил арестованных.
Пахло гарью, подгоревшей кашей, чаем, гарью, человеческим и конским потом и снова гарью.
И за этим всем Марго не уловила момента, когда Генрих поджег сухостой. Но очнулась от рева встречного пламени и восторженных криков, и увидела, как огненная стена несется от окраины Авьена вглубь заказника. Тогда Марго увидела его: все еще бледного и осунувшегося лицом, еще более встрепанного, в обожженном мундире. Он прогарцевал мимо падающих на колени людей, мимо людей, простирающих к нему ладони, мимо людей, славящих его, благодарящих за спасение. Мимо своих людей, которых и вправду должен был спасти, и улыбался растерянной улыбкой, будто не знал, что делать с их благодарностью, одной рукой придерживая поводья, а другую вознеся чуть вверх, и Марго различила, как в ладони Спасителя плясало пламя.
Она будто наяву ощутила прикосновение огрубевших от шрамов ладоней к своему лицу…
Завтра ему будет больно.
Хотелось окликнуть его по имени…
Он и сам знал, что ему будет больно. Будто не было ни огня, ни смертей, ни расставания на задымленном вокзале. Вот только Генрих не походил на того жадного до прикосновений мальчика.
Генрих смотрел в огонь — он сам был огонь, и огонь — его стихия, и его лицо, подсвеченное заревом — Марго никогда не видела такого лица раньше! — было одухотворено и прекрасно, будто с иконы.