Руины
Шрифт:
«У меня ничего хуже нет», – сказал он тогда.
И в это верилось. Толстик казался интеллигентом или сынком очень интеллигентных родителей. Ясюченя никогда бы не поверил, что за полгода можно так опуститься. А поверил бы он, что самому придется застилать по утрам постель умственно недоразвитому аварцу? Черт с ним, с аварцем. Главное: вытерпеть, выжить, сжаться в комок, прикусить зубами чувства, впасть в спячку, как барсук, и перезимовать. Два года это не вся жизнь, это только – два года. Забыть о них, вычеркнуть, оставить дурным сном.
Вот
Все будет в порядке, все будет хорошо. Толстик вот, кажется, вообще ни о чем не думает. Нормальный человек за полгода превратился в грязное животное. Карманы вечно набиты хлебом, и он прячется по углам и там жует его. Посмотреть бы на него потом, на гражданке. Таким и останется или опять станет интеллигентом?
В сушилку зашел Иванов и не закрыл за собой дверь. Потянуло прохладой от двери и зубной пастой от Иванова. Сегодня дежурным по роте ноябрьский ефрейтор, всего на полгода старше призывом. Калининградцы в такие дни вставать на снег не торопятся. Это не обидно. Пока они, лежа в постели, отбиваются от ефрейтора, можно лишних двадцать минут посидеть в сушилке.
Иванов тихо ругался. Ясюченя хотел сказать ему, чтобы он закрыл за собой дверь, но не сказал – все равно не закроет.
– Я сегодня к вам на динамную сталь, – сказал Ясюченя.
– Зачем?
Иванов повернулся. У него была свежеразбита нижняя губа.
«Вчера еще этого не было», – подумал Ясюченя и пожал плечами:
– На известковом уже нечего делать.
Иванов кивнул и аккуратно намотал сначала фланелевую потом войлочную портянку. Притопнул валенком.
– Толстик! – сурово сказал он. – Иди, подмывайся. Сегодня я тебя ебать буду.
Толстик сделал вид, что не слышит, но видно было, как опасливо он покосился.
Иванов притопнул другим валенком и стал затягивать пояс у ватников.
– Ты что, сука, оглох? Или борзеть начинаешь? – рявкнул он, и Толстик машинально втянул голову в воротник засаленного кителя, пряча ее от удара, хотя Иванов и не собирался его бить. У него не было пряжки на одной лямке ватников, и он был занят стягиванием в узел коротких концов.
Толстик стал одеваться быстрее. Иванов никогда его не трогал, а раньше, до того, как ноябрьские поставили Толстика раком на второй смене, не давал трогать его и никому из своего призыва.
Толстик, застегивая ремень на огромном рваном бушлате, подошел к Ясючене.
– Виталик, дай закурить, – попросил он, глядя в сторону, в черное зарешеченное окно.
Ясюченя не ответил, и Толстик стал торопливо пятиться к выходу.
– На, – сказал Иванов, и бросил ему сигарету.
Толстик не поймал ее, уронил, но быстро подобрал с пола и вышел.
– Что же ты своих земляков не уважаешь? – спросил Иванов. – Как на гражданке, так, небось, вместе свою бульбу лопали.
– Я в рот ебал таких земляков, – сказал Ясюченя.
Иванов посмотрел на него, слегка скривив свои разбитые губы.
– А пошэму Кусьмин нэ хошэт встават? – послышалось из коридора.
– У него же ноги гниют, – ответил голос ефрейтора-дежурного.
– У мэнья тошэ мошэт книют! Пошэму я иду на снек, а Кусьмин нэ хошэт?
Иванов прислушался.
– Каппаун, что ли? – спросил он.
Ясюченя кивнул.
Иванов бросился к выходу из сушилки, и Ясюченя пошел за ним – посмотреть, что там происходит?
Иванов и Тюрин уже приперли Каппауна к лакированным рейкам стены в углу у тумбочки дневального. Тюрин локтем придавил эстонцу горло, и у того из открытого рта высунулся язык.
– Ах ты, тварь нерусская, – шипел Тюрин. – Ты что, гнида, хочешь, чтобы тебе язык вырвали?
Иванов коротко, но основательно, будто вбил гвоздь, всадил Каппауну кулак в солнечное сплетение. Каппаун захрипел и стал оседать по стене. Он был здоровый этот эстонец, на полголовы выше и Тюрина, и Иванова, и Тюрин с трудом подтащил его снова вверх.
– Еще раз откроешь свою гнилью пасть – убьем, – тихо сказал Иванов.
Тюрин убрал руки, и Каппаун присел у стены, потом медленно поднялся и вышел из казармы.
Дневальный, хохол из их призыва, равнодушно смотрел, как клубится пар возле закрывшейся за эстонцем двери. Ефрейтор-дежурный был где-то внутри, в темноте храпящей и стонущей, и смеющейся во сне, роты. Ясюченя вдруг подумал, что этот ефрейтор, наверное, побаивается калининградцев. Не всех, конечно, но вот этих троих – Тюрина, Иванова и Кузьмина. Подумал, но не удивился. Он в последнее время не удивлялся.
Они вытащили из-за пожарного щита лопаты и огромный, сваренный из листа железа и арматуры, скребок, и стали убирать свою часть плаца. Тюрин и Козий впряглись в скребок, а Иванов управлял им. Сгребали снег к краю, а остальные откидывали его лопатами за бордюр.
– Дывысь, з других рот ще никого нэмае, – сказал Опудало.
– Это их дело, – сказал Ясюченя.
Он воткнул деревянную лопату в сугроб и закурил. От дыма на голодный желудок стало немного тошнить. Он затянулся еще пару раз, забычковал и сунул окурок в карман ватников.
– Эй! – крикнул Тюрин. – Вы там пошевеливайтесь! Может, перед подъемом еще погреться успеем.
«Какая, к черту, разница!» – подумал Ясюченя, но работать стал быстрее.
Вышли молодые москвичи из карантина и тоже стали убирать снег. Неуклюже, еле ползая.
– Скорее бы салаг до нас прислали, что ли… – сказал кто-то. – Все-таки полегче будет.
– Говорят, их не будут раскидывать по ротам. Так и оставят – молодую роту.
– Откуда ты знаешь? – спросил Ясюченя.
– Говорят…
– Что же, мы так и будем въебывать до конца?!
– Хреново, – сказал Говор. – Мне нужна хорошая шапка.
– Пойди, да сними.
– Там за ними смотрят. Я думал, когда в роту придут, заберу.
– Насрать мне на твою шапку! – сказал Ясюченя. – Что же, мы так и будем, до дембеля, на полах заезжать?!