Руины
Шрифт:
Вряд ли в глазок можно разобрать, что он пьян, там вообще еле разберешь – кто? – но она знала – пьян. Да и не пришел бы трезвым.
И ее охватывал ужас от того, что вот он сейчас опять позвонит. А ей-то что делать?!!
А он позвонил. И она, неожиданно для самой себя, схватилась за ключ. Но тут же отдернула руку. И опять схватилась. И когда он позвонил в третий раз, она выдернула ключ из замка и на цыпочках – наверное, это смешно выглядело… – побежала в ванную. Плотно закрыла дверь, заперлась на шпингалет…
Звонок. Уже длинный, настойчивый…
Она
А потом он позвонил в последний раз. Коротко, резко… И она вдруг с грохотом откинула крышку и полезла в унитаз рукой, и шарила там, ничего не находя, а вторая рука никак туда не влезала. И она чуть не кричала от этого. Ну, что же этот ключ! Ну, никак!..
А потом он ушел. Из ванной она не могла слышать его шагов, но почувствовала, что за дверью его больше нет.
Таня вытащила руку из унитаза и подставила под струю из крана. Горячей воды не было. Вода становилась все студеней, и стало сводить руку от холода.
А она все плакала, плакала… И никак не могла понять: как же она утром выберется из дома? Да выберется как-нибудь…
И все плакала, раскачиваясь и задевая плечом ванну, и плакала уже в голос, и уже не было смысла зажимать рот.
А потом, в разное время – одна раньше, другая позже – обе узнали, что в ту ночь он повесился.
Когда-то в кафе
У нее были глаза, как Балтийское море – серо-зеленые, со стальным оттенком. Бесконечно одинокие, затаившиеся глаза человека, давно отчаявшегося и давно пережившего свое отчаяние. Глубокие суровые глаза.
Но к ней нельзя было подойти. Ее нельзя было окликнуть. Ее одиночество было закалившимся до стального блеска. Я знал, что если бы решился подойти, тронуть ее… Может, что-нибудь случилось бы? Наверняка бы что-то произошло!
Но я сидел, забившись в угол, и молча смотрел, как она берет кофе, расплачивается…
Наверное, она заметила мой взгляд, потому что села за столик боком, не лицом ко мне… Аккуратно пила, еле касаясь чашки мягкими губами, подкрашенными темной помадой.
Потом встала, вскользь коснувшись меня холодным металлом, вышла.
В воздухе таяло легкое чистое облачко горького пара.
Вуктыл, страна Коми, 1986 г.
Сказка о Великом Народе
Это было страшное время. Безвременье. Когда мужчины были трусливы, глупы и продажны, как женщины. А женщины – грубы и развратны, как мужчины…
Когда правда считалась ложью, а ложь – истиной…
Когда убивали красоту и почитали уродливость,
И миром правили жадность и лесть,
И доносчиков превозносили, а
Палачам давали ордена…
В это жуткое время, в разных концах планеты родились Он и Она.
Они росли, ничего не зная друг о друге. В разных концах планеты, Он наливался силой и мужеством, Она – нежностью и красотой.
Они росли и выросли.
Он – смелым и честным. Она – верной и кроткой. И оба они были выше своего народа, стройнее, светлее глазами и теплее кожей. И народ их за это возненавидел. Но тайно. Еще не посыпались в них камни, не прошелестели вслед доносы, не шлепались плевки. Потому, что еще не было подобных этим двум в истории народа, а неизвестное и непонятное рождало в нем, кроме ненависти, и страх.
Они выросли и повзрослели. И обоим, каждому в своем конце планеты, было очень одиноко. Ему было некому говорить правду, а от нее никто не требовал верности. И оба поняли, что дальше так жить не смогут. И пошли искать друг друга. Ничего друг о друге не зная. Но они пошли. Потому что в каждом была и надежда, и вера.
И путь их был через тернии и смрад.
На каждом шагу его подстерегала похоть. «Нет ее…» – шептали ему чьи-то губы, и чьи-то тела возбужденные и скользкие обвивались вокруг него. И чьи-то руки бросали ему под ноги битое стекло и песок в глаза.
«Нет его!..» – на каждом шагу кричали ей в лицо чьи-то хриплые голоса, и чьи-то цепкие и косматые пальцы рвали на ней одежду и впивались ногтями в грудь.
Но они шли…
И понял народ, что не остановить их. Понял народ, что встретятся честность и верность, смелость и доброта, и воспарит тогда надежда и воцарится над миром любовь…
И постановил народ убить их.
И когда они уже почти дошли друг к другу, и уже протянули друг другу руки, навалились на них всем народом…
Отваге его не было пределов, но силы его были конечны…
И проклятия ее были страшны и пронзительны, но никто их не слышал…
И бросили их с самой высокой горы…
И долго им вслед летели камни и шелестели плевки…
И нет больше в том народе ни чести, ни верности.
И нет больше в мире надежды.
Когда тебе восемнадцать
В сушилке стоял крепкий кислый запах высохших до хруста портянок и распаренных сапог. Воняли и валенки, и все сто двадцать бушлатов на стенах, но портянки и сапоги забивали их запах.
И было душно. От спетого ядовитого воздуха, и от жары лоб и нос сразу покрывались испариной. Терпеть все это было тяжело, но все же легче, чем минус сорок на улице. Ясюченя уже оделся, но сидел на прутьях решетки для сапог тихо, не двигаясь, нутром впитывая тепло впрок, и смотрел, как медленно, с закрытыми глазами, наматывает портянки Толстик. Тот натужно сопел вечно забитым носом, и на его толстых разлапистых губах висели мутные слюни. Шея была в серых разводах и фиолетовым пятном – чирий. Портянки он намотал неправильно и теперь не мог запихать ногу в валенок, но с ленивым упорством совал ее, и валенок распирало от узлов. На призывном пункте в Молодечно они были вместе, и Толстик тогда был единственным хорошо одетым.