Рукопись, найденная под прилавком
Шрифт:
Хорошая книга, молодой человек, спрашивает подошедшая дородная дама. У нее в руках томик с миленьким орнаментом из цветочков и тоненьких розовых червей. Гламурное женское чтиво, модная книжка. То ли детектив, то ли что…
Барахло, говорю я. Еще шальной с утра. Чтобы начать врать, надо проснуться.
А раньше у нее были хорошие книги, говорит дама, глядя на фотографию автора — такой же дамы с лицом из сдобного теста, с ярко-красным ртом и выбеленными волосами.
И раньше были барахло, говорю я. Всегда были барахло.
Знаете, что, взрывается дама, держите свое мнение при себе! Хам!
Швыряет
По дороге на работу у тебя будет хорошая компания, мужик. Только в вагонное стекло не смотри. Можешь увидеть
Да черт с тобой!
Сегодня толпа… с чего бы?
Она идет мимо, к электричкам, а я закрываю киоск.
Она оборачивается, кивает, идет дальше. Я дергаю ключ из шторки, сую в карман, иду за ней. Шагах в пятнадцати.
Ее каблучки цокают по мраморным плитам. Длинная юбка, темная, бархатистая ткань — ножек почти не видно. Тоненькая фигурка, очень прямая спина. Хрупкая, как статуэтка из цветного стекла. В сухом стоячем воздухе медленно плывут ее темные локоны. Я
Не могу заговорить. Нет сил окликнуть. Она проходит мимо запертого киоска «Метропресса», мимо запертого стенда с бижутерией, мимо безразличного мертвеца, сидящего на корточках, мимо подростков, которые тискаются в нише — к электричкам. Я впервые вижу ее, не запертый собственным прилавком.
Пустой перрон.
На этот поезд посадки нет, говорит механический голос. А почему открылись двери?
Она входит в вагон. Я стою и смотрю, как она садится и вынимает из крохотной сумочки маленькую книжку. Томик стихов?
С перрона плохо видно.
Двери вагона начинают закрываться, сдвигаются страшно медленно — я проскакиваю между ними фокусным движением. Она в одном вагоне, я — в другом; между нами — стеклянные окошки, вагонный стык. Я сажусь на самое крайнее сиденье.
У нее книжка Тэффи, «Черный ирис, белая сирень», оформленная картинками Мухи. Издание редкой элегантности. Надпись на обложке не прочесть, но формат нестандартный и общий вид ни с чем не перепутаешь.
Электричка ныряет в темноту со стонущим гулом, скулит и громыхает. В грохоте и вое растворяются все звуки. Густой желтый свет стоит в вагоне — и я вижу ее точеное белое лицо через два стекла. Она читает и улыбается. Хотел
Долго, долго, долго. Такие длинные перегоны, вообще-то, редки на нашей линии; если только в сторону Приморской — но как бы эта электричка могла там оказаться? Мне уже кажется, что время остановилось совсем: мы с ней, разделенные двумя стеклами и вагонным стыком, застряли в этой минуте, наполненной желтым грохочущим воем, как мухи в янтаре. Навсегда.
Мне хорошо от этой мысли.
Но тут поезд замедляет ход и останавливается. Механический голос неразборчиво объявляет незнакомую станцию.
Она сидит и читает, я тоже не двигаюсь с места. Станция совершенно мне не знакома — какой-то жутко обшарпанный, зашорканный вестибюль, желтовато-серый ноздреватый камень толстых колонн, низкий потолок. Название я не расслышал. На этой станции вваливается неожиданная для позднего времени толпа, она заполняет вагон едва ли не битком.
Из-за качающихся тел мне почти не видно ее — в другом вагоне тоже давка. Что случилось на ночь глядя?
На первый взгляд, в толпе полно мертвецов и упырей, даже больше, чем обычно. Мертвый, стоящий передо мной — наверное, катается в метро уже не день и не два: кусок почерневшего лица отвалился, я вижу кость скулы, светлую в черном мясе; он держится за поручень тремя уцелевшими пальцами, кисть раздулась. Никогда такого не видел: вправду похоже на ходячий труп, а не на бледный след ушедшей жизни, как обычно. Жутко смотреть. От него несет падалью и мятной жевательной резинкой — а мне некуда отодвинуться. Рядом плюхнулась тетка, занимающая все остальное место на этом коротком сиденьи, и колышется с каждым движением поезда, как прибой в океане. Ее серая туша упакована в серую дубленку — иначе она, наверное, растеклась бы по всему вагону. Какие-то темные пальто, набитые окоченевшим мясом, висят над ней; из воротников торчат головы без лиц.
Случайно встречаюсь взглядом с мертвым. Непроизвольно вздрагиваю.
Он — живой!
У него насмешливые светлые глаза. Он смотрит на меня с печальной улыбкой, смущенно. Ему неловко, что я вижу его череп сквозь гнилую плоть — ну бывает же неловко людям, случайно прорвавшим дыру на рукаве или заметившим, что у них на воротнике перхоть.
Мало того, что он — живой, он еще и не теленаркоман. У тех не бывает такого взгляда, всепонимающего, смущенного и грустного. Меня вдруг окатывает стыдом. Я пытаюсь уступить ему место; он отрицательно мотает головой — и волосы, слипшиеся от позеленевшей сукровицы, раскачиваются одним запекшимся колтуном.
Я впадаю в долгий ступор, пытаясь понять, как совместить этот вид и этот взгляд — но тут в вагоне начинается драка. Двое бугаев в спортивных куртках сцепились с высоченным худым парнем в длинном плаще а-ля Нео. У бугаев круглые красные рожи, глазки-изюминки и глубокие черные рты. С худого сбивают темные зеркальные очки — две внимательные змеиные головки смотрят из его пустых глазных впадин. Бугаи, ворча, отступают; мне кажется, зрелище их впечатлило. Худой поднимает очки, кривит безгубый рот, отряхивает плащ, пробирается к дверям.