Рукопись, найденная в ванне
Шрифт:
При таком допущении становились объяснимыми и необходимыми многие в той или иной мере загадочные явления, а именно постоянные задержки с вручением мне инструкции, ознакомлением меня с миссией – с этим предпочитали не торопиться, желая, видимо, сначала всесторонне исследовать мое поведение в неожиданных противоречивых ситуациях. Это было одновременно и изучение индивидуальной стойкости (мне показалось, что совсем недавно я где-то слышал этот термин), и что-то типа разминки, закалки или тренировки перед собственно миссией. Естественно, делалось все, чтобы скрыть от меня сущность этого испытания, иначе бы я знал, что действую в искусственных, неопасных ситуациях, и в результате вся процедура потеряла
Однако ведь я догадался о фиктивности разворачивающихся вокруг меня событий. Означало ли это, что моя проницательность в этом отношении была незаурядной?
Я даже вздрогнул, скорчившись на краю ванны, подтянув повыше колени, ибо мне вдруг показалось, что я обнаружил в событиях их общую, чрезвычайную существенную черту.
А именно, за какие-то десять с небольшим часов, почти в самом начале моего пребывания в Здании, я наткнулся на действующих в нем агентов врага.
Был лейтенант, задержанный в коридоре, когда мы покинули Отдел Экспозиций, первый мой провожатый, был бледный шпион с фотоаппаратом, затем
– старичок в золотых очках и капитан-самоубийца, а также было весьма подозрительное поведение Эрмса – итого пять агентов, выявленных или полувыявленных в течение очень короткого времени. Это было более чем невероятно, прямо-таки невозможно, ведь Здание не могло находиться в состоянии столь далеко зашедшего разложения, такой массовой всеобщей инфильтрации. Открытие уже одного вражеского агента давало бы пищу для размышлений, а четырех или пяти – выходило за границы правдоподобия. Здесь и должен скрываться ключ. Итак, испытание, маска.
Однако эта концепция недолго меня удовлетворяла.
Рой вражеских агентов с открытыми сейфами, набитыми секретными документами, шпионы, на которых я натыкался на каждом шагу – да, это могло быть театром, но смерти? Могли ли они быть результатами приказов? Слишком хорошо помнил я последние движения этих тел, их конвульсии, коченение, чтобы сомневаться в истинности умирания. Это не могло быть приказом, не могло быть подстроено, чтобы ввести меня в заблуждение, и не потому, что Зданию не чуждо было милосердие, ничего подобного! Решиться на такое безвозвратное действие не позволял именно холодный расчет: какая польза могла быть от убийства высокопоставленных ценных работников на глазах третьего, только потенциального – ведь не окупится вербовка новичка ценой двойной потери!
А потому гипотезу расставленных декораций следовало отвергнуть из-за этих смертей. Следовало ли? Сколько уже раз, двигаясь бессознательно, хаотически, словно былинка в воздушном потоке, соломинка в ручье, не ведая, что буду делать в следующую минуту, я так или иначе всегда попадал в места, для меня предусмотренные, словно бильярдный шар на сукне, словно точка приложения рассчитанных математически сил – здесь предвидели каждое мое движение, предвидели мои мысли вплоть до той самой минуты, с ее внезапной опустошенностью и головокружением, везде присутствовало обращенное на меня огромное незримое око. То все двери поджидали меня, то все оказывались закрытыми, телефоны вели себя очень странно, ответов на мои вопросы никто не давал, словно бы все Здание пронизывал направленный против меня заговор, а когда я приближался к тому, чтобы разъяриться, обезуметь, меня успокаивали, окружали благожелательностью, чтобы затем внезапно какой-нибудь сценой или намеком дать мне понять, что известно даже о моих мыслях.
Не знал ли Эрмс, отсылая меня в Секцию Поступлений, что я поступлю наперекор ему, что пойду в ванную – и потому нашел я здесь этого человека, а теперь попросту коротаю время, ожидая его пробуждения?
Да, так оно и было. Но при этом всеведение Здания почему-то допускало, что оно все было насквозь изъедено теми, и эта убийственная для него
Я предпринял еще одну попытку – попытался проследить за самим собой. Сначала – хотя до конца я никогда в этом не был уверен – я решил, что был удостоен высокой чести. Встречаемые препятствия я принимал за организационные промашки, проявляя при этом скорее удивление и нетерпение, нежели беспокойство, считая их пороками, свойственными всякой бюрократии. По мере того как инструкция все более изощренно ускользала от меня, я стал прибегать ко все более смелым уловкам, все менее чистым ввиду того, что все они сходили мне с рук.
При этом во мне крепло убеждение, что порядочность здесь не в почете. Я то выдавал себя за инспектора свыше, то с целью получения необходимой информации использовал, словно украденное оружие, услышанные от капитана-самоубийцы цифры, заключавшие в себе нечто страшное.
Ложь эта, нараставшая по мере того, как передвижения мои постепенно превращались в гонку, гонка – в метания, и, наконец, метания – в бегство, давалась мне все проще и все с меньшими муками совести.
Все здесь обманывало, все трансформировалось, изменяло значение, а я, делая вид, что не замечаю этого, не прекращал попытки заполучить в свои руки зримый знак, доказательство моей миссии, хотя уже тогда появились у меня сомнения, не оказалось ли это мнимое повышение на самом деле понижением и не для того ли меня заставляют хитрить, прятаться под столом, присутствовать при внезапных и ужасных смертях, чтобы потом преследовать и, загнав в ловушку, вынуждать давать неправдоподобные объяснения?
Обманутый, обокраденный, оставленный без инструкции, даже без надежды на ее существование, я пытался объясниться с кем-нибудь, оправдаться, но поскольку никто не хотел меня выслушать, хотя бы лишь затем, чтобы опровергнуть мои предположения, бремя моих несовершенных преступлений становилось все тяжелее, пока, наконец, меня не охватило безумное стремление обрести участь осужденного, принять на себя во всей полноте несуществующую вину, спешно довести себя до гибели. Я стал искать судей уже не для того, чтобы реабилитировать себя, а чтобы дать показания, любые, какие только захотят. И снова фиаско! Потом, у адмирадира, я принялся фабриковать из себя предателя, лепить его по образу и подобию своих собственных представлений, прибавляя отягчающие вину обстоятельства, роясь в ящиках – и снова никакой реакции!
Погружаясь в пучину обманутых ожиданий, в чудовищный страх перед оскверненным памятником собственной гибели, переходя с минутной недоверчивости к минутной вере в специальную миссию, в инструкцию, я все время пытался отыскать хотя бы фальшивый смысл моего пребывания здесь. Но ни мои старания, ни явные, демонстративные знаки предательства ни к чему не привели. Снова и снова оказывалось, что ничего другого от меня и не ждут – а это было тем единственным, с чем я не мог примириться.
Поэтому я начал еще раз с самого начала. Быть может, то, что я счел за свою маску, то, что принял за театр, за испытание, не испытание вовсе, а и есть не что иное, как предназначенная мне миссия?
Эта мысль на мгновение показалась мне избавительной, и, еще не смея потревожить ее изучением, я на минуту замер, закрыв глаза. Сердце мое колотилось.
Миссия? Но зачем же тогда потребовалось скрывать ее от меня? Почему, вместо того чтобы сказать, что от меня хотят работы в самом Здании, в некотором роде контроля, вместо того, чтобы вооружить меня необходимой информацией, понадобилось послать меня в неизвестном направлении, наугад, молчаливо требуя, чтобы я сделал то, о чем сам не ведаю, так что если бы я и сделал что-то, то лишь случайно и даже помимо собственной воли?