Рулетка еврейского квартала
Шрифт:
Но нынешний Новый год обещал стать для Сони особенно противным. В первую очередь потому, что папа с мамой приехать в Москву не смогли. С одной стороны, для Сони это было даже некоторым облегчением, а с другой – отнимало в ее жизни самый главный праздничный момент. При папе с мамой бабушка умышленно и усиленно задабривала Соню, позволяла ей больше, чем обычно, щедро раздавала ей похвалы, а от Сони в свою очередь требовалось только высказывать радость от пребывания в Москве и бабушкиного воспитания. Но была тут и тяжкая ложка дегтя. Соня обижалась за отца, почти физически болела от его унижения. Он получался нарочно и изощренно в доме Гингольдов, как сбоку припека. Весьма нежелательная и лишняя. Не то чтобы его оскорбляли открыто, но постоянными шпильками давали понять, что он совсем недавно произошел от обезьяны и никогда не был парой их дочери, что его место в прихожей и на кухне рядом с Тамарой, а не в гостиной благородного семейства. И отец терпел. Более того, у тестя и тещи он преображался совершенно, до
А все же, как отличалось здешнее еврейство узкого мирка Берлинов, Гингольдов и прочих от их же собратьев в той же Одессе. Конечно, и там женились предпочтительно на своих, и идиш был в ходу, у многих и как повседневный язык, и некоторая национальная круговая порука. Но все это носило скорее защитный характер маленького народа, без излишней обособленности, без глупого высокомерия и гордо носимой, ничего не значащей аристократической избранности. Евреи, молдаване, греки, украинцы и бог весть кто еще в Одессе жили дружно. А в отсутствие при советской власти погромов, можно сказать, что и хорошо. Если и каждый по себе, то все же и все вместе. Вместе справляли застолья, часто вынося столы прямо во двор, дружили и ходили в гости порой и вовсе без приглашения. Ссорились, мирились, иногда все это происходило от избытка южных эмоций и шутки ради. Варились в общем для всех котле, хотя и картошка отдельно, а капуста и морковь сами по себе, но все же в одной посуде. И родственники бабушки Эсфирь Лазаревны были такими же и обижались, когда бабка после своего замужества стала откровенно гнушаться ими. Но все Хацкелевичи давно уехали из Одессы – кто в Израиль, а кто и в американские штаты, звали с собой и Рудашевых, но те отказались наотрез. Да и куда бы поехал Леха, бывший воркутинский парнишка, из обожаемой им Одессы, зачем ему те Израили и Америки? И Рудашевы остались. А Соня о том иногда жалела, может, моря и чужие города тогда уберегли бы ее от Москвы и бабки, и папа с мамой всегда бы были рядом. Все равно в какой стране.
А теперь даже в Новый год она одна-одинешенька. И день не задался с самого начала.
Еще с утра Соня умудрилась поругаться с дядей Кадиком. Их отношения изначально нельзя было назвать родственно-дружелюбными, а чем дальше эти отношения углублялись во временной лес, тем толще становились партизаны разногласий и вражды. Соня оказалась для родного дяди неудобным конкурентом, и не только в смысле наследства стариков. Жалкий мамочкин подкаблучник, Кадик в психологическом смысле являл собой хоть и редкий, но повсеместно встречающийся в еврейской среде феномен.
С самого детства Кадик, сладкий сыночек, любимый матерью более, чем дочь Мила, к тому же на десять лет моложе и поздний ребенок, олицетворял собой хорошо откармливаемого вечного теленка для жертвенного заклания. Из наилучших побуждений, разумеется. Бабушка не просто вторгалась в жизнь своего Кадика, она умудрилась полностью подменить собой его личную свободу и естественное право самоопределения. Кадик временами, конечно, роптал, но не в знак протеста, а превратил свой ропот в средство умышленной торговли с матерью ради прихотей и капризов, материальных выгод и внутридомашних послаблений. И дорого продавал свое нытье. Хочешь, мама, демонстрировать меня, как шубейку в гостях, купи мне машинку, и не простую, а не хуже, чем у Вени Берлина. Или, напишу диссертацию, а пусть папа за это положит мне на сберкнижку двадцать тысяч. И бабушка шла на уступки, полагая беспардонные вымогательства Кадика за проявления послушания и сыновней любви, за детское стремление быть не хуже других. Она и сама бы не позволила Кадику хоть в чем-то внешнем и материальном уступать детям своих друзей. А в результате Сонин дядя на четвертом десятке был неженат, оттого что бабка никак не могла подыскать ему достойную невесту, даже среди еврейских, благовоспитанных девушек, да и не слишком в этом усердствовала, опасаясь потерять хоть малую долю влияния на сына. На непосредственном рабочем месте в институте Кадика терпели из-за влиятельного отца. За спиной же смеялись, что инженер он липовый, в «поле» ни единого дня не был, диссертация его блатная от начала до конца, как и вымученная кандидатская степень, и сам он дурак, каких мало, с кучкой навоза вместо мозгов и желтушной блевотиной вместо сердца. Иногда, польстившись на привилегии генеральского сынка с богатой квартирой и наследством, Кадика атаковали молоденькие аспирантки и студентки старших курсов, преимущественно с периферии. С ними Кадик поступал просто по-свински. Днем, потихоньку от мамы, сбегал с работы в их съемные углы и комнатки в общежитии, потрясти членом в свое удовольствие, а когда обнадеженные девушки пытались предъявить на него претензии, моментально жаловался Эсфири Лазаревне. Матери он нагло и со святыми глазами врал, что девушки все наговаривают на него, что они корыстные и прожженные авантюристки, и молил о спасении. Бабка верила ему безоговорочно, почитала безгрешней херувима и тех девушек сживала со свету, ходатайствуя в бюро комсомола, профком и прочие институтские учреждения. А Кадик и далее тишком продолжал за ее спиной творить гадости и изображать страдальца.
С приездом же Сони «страдальцу» пришлось потесниться. Его тщательно лелеемая роль жертвы вдруг оказалась спорной. Житье-бытье Кадика рядом с Сониным получалось вовсе не таким уж горьким, место на родимой плахе пришлось уступить. Иной бы радовался переносу главной массы бабкиной тирании на другое лицо. Но не Кадик. Издавна привыкший мысленно к тому, что ему хуже всех, он растерялся и не сразу приспособился. Но вскоре нашел нужную линию поведения. Почти макиавеллевскую. Если не выходит более существовать жертвой, значит, наилучшее – это примкнуть к палачу. И Кадик принялся исподтишка, а когда и прилюдно шпынять Соню. Бабка с удовольствием зачислила сыночка в ряды союзников, и дополнительные привилегии теперь шли Кадику в зачет за помощь в «воспитании» внучки.
А ссора разгорелась из-за книги. Нет, не дедушкиных раритетных изданий и собраний сочинений, а из-за самой обыкновенной книжки, ценой в полтора рубля. Детективных рассказов Честертона в дешевом, картонном переплете, приобретенных по случаю. Соседская девочка-десятиклассница Света, во время совместной поездки в лифте, случайно увидела ту книжку в руках у Сони и попросила почитать. Света была милой, в меру раскрепощенной московской школьницей, часто гуляла вокруг двора с собакой и с Соней всегда здоровалась. Соня книжку дала. Она, конечно, всегда помнила и знала о запрете на разбазаривание домашнего имущества посторонним людям, но ведь всему есть разумный предел. К тому же, речь шла не о подарке, а только об отдаче во временное пользование с возвратом копеечного предмета, тем более соседке. Да и куплен был тот Честертон на Сонины личные деньги – повышенную стипендию отличницы второго курса пединститута, в категории карманных денег. Соня никому об отданной книжке не сказала, да и никто из домашних не заметил. А вот сегодня, тридцать первого декабря, соседская Света с утра пораньше книжку вернула, не желая, видимо, входить в Новый год с долгами. Только дверь ей открыл дядя Кадик, и Света, не осведомленная о нюансах семейных взаимоотношений Гингольдов, сунула Кадику с благодарностью Честертона, передала привет и поздравления Соне и мирно ушла.
Бабушка в это время следила на кухне зорким глазом за Тамарой, готовившей такое ответственное блюдо, как шашлык из осетрины, дедушка Годя с утра успокаивал нервы перед приходом гостей в кабинете, созерцая искусные гравюрные рисунки в старинном издании Рабле.
И Кадик воспитательный момент решил взять на себя. Копируя бабкино выражение лица (вместо тягуче-грозного оно получилось у него надуто-дебильным), Кадик вступил в гостиную, где Соня перетирала полотенцем взятый из горки старинный хрусталь и ставила после на стол ровными рядами.
– Кто тебе позволил раздавать направо и налево всяким НАШИ книги? – вопросил ее Кадик, словно судья Библию для присяги, возлагая Честертона на стол перед Соней.
Но Кадик был не бабушка, и в Сонины обязательства не входило его бояться и уважать. Да она и не уважала дядю Кадика ни на дохлую копейку, разве что все же опасалась, зная его дурную говнистость. И терпеть его потуги на превосходство и право читать себе мораль не собиралась, оттого что считала их спорными.
– Это не наша книга, это моя книга, – буркнула ему в ответ Соня, не отрываясь от хрусталя.
– Твоего в этом доме ничего нет, – в подражание бабке завелся придурошный и обиженный Кадик.
– Твоего тоже, – вяло огрызнулась Соня, не желая встревать в перепалку.
Дядя Кадик сразу даже не нашелся, что ему и ответить. Соображал почти минуту, нелепо стоя рядом с занятой делом Соней. Наконец, сообразил гениальное:
– Ты здесь в гостях и нахлебничаешь, а я у себя дома!
– А я к вам в гости не напрашивалась, если мешаю, могу уехать, хоть завтра, хоть сейчас, – по-прежнему без эмоций ответила Соня. Дядю Кадика она считала таким круглым дураком, что даже не считала нужным заводиться или обижаться всерьез.
Кадика подобный оборот беседы ничуть не устраивал, получалось, что из-за него Соня могла ускользнуть из цепких рук Гингольдов, а бабка бы за это точно по головке не погладила.
– Мы не можем общаться с кем попало. А у тебя дурная кровь. Может, эта Светка – воровка?
– А может, ты заткнешься? – не выдержала в конце концов Соня.
И тут началось, Кадик выскочил в коридор с громким призывом:
– Ма-ам, ма-ам! Она выражается! Ма-ам!
Это прозвучало так по-детски, что Соня чуть не рассмеялась. Хотя и знала, что ей скоро будет не до смеха. Потому что на призыв в гостиную немедленно притопала бабка. И Кадик ей немедленно доложил. И дальше все пошло по давно утвержденному сценарию – обвинения в неблагодарности, в дурных наклонностях, в том, что Соня своей жалкой стипендией не покрывает и сотой доли затрат семьи, что по гроб жизни всем здесь должна и звать ее никак.