Рулетка еврейского квартала
Шрифт:
Соня слушала-слушала и вдруг сказала:
– Бабушка, может, мне лучше уехать домой? Раз вам содержать меня так дорого? Доучиться я могу и в Одессе. А после устроюсь на работу и буду высылать вам долг.
И тут бабка, перепугавшись, как рак, пошла на попятный.
– Соня, деточка моя, – немедленно перешла Эсфирь Лазаревна в сладкую тональность, – никто тебя куском не попрекает.
– Пусть Он меня не учит, Ему-то я что должна? Я Ему ни гроша не стою! – с некоторым вызовом отважно указала Соня на дядю Кадика.
– Сонечка, что ты говоришь?! Кадичек – твой родной дядя, он тебя любит, – поспешно залопотала бабка, понимая
– А я у вас ничего не прошу, – упрямо стояла на своем Соня.
– Но мы хотим, как лучше. Я, дедушка и твой дядя думаем только о тебе. Ты пойми, мы евреи, мы не как все люди. И должны держаться стороной. Нам все желают только зла.
– Какое зло в том, что я дала Свете из сто двенадцатой квартиры на неделю почитать книжку? – уже миролюбиво спросила Соня.
– Ну, ладно, книжку. Только больше ничего не давай и в дом никого не приваживай, хорошо? – все так же ласково попросила бабка.
– И пусть Он меня не трогает, – на всякий случай сказала Соня.
– Хорошо, только не он, а дядя Кадик, – согласилась бабка.
Так этим утром Соня выгадала сомнительную привилегию и нажила в семье реального врага. А бабка воочию узрела опасность в один прекрасный день утратить свои диктаторские позиции по отношению к внучке. И в ее голове смутно наметился план, как удержать Соню при себе и заодно упрочить в ней преимущества ее еврейской половины.
Этим вечером, как обычно, состоялось новогоднее пиршество. И без того огромный обеденный стол в гостиной раздвинули до необъятных пределов, покрыли шитой кружевом скатертью, убрали на шестнадцать персон, уставили дефицитнейшими яствами. Балык из нежной белорыбицы, терпкие баклажаны с грецкими орехами, икра обоих благородных цветов в крохотных розетках (банальных салатов «оливье» и «винегрет» у Гингольдов не признавали, считали их «сиротскими»), тягучий, сытный крем-суп из шампиньонов, сопутствующие сардины, оливки, выложенные петрушкой. А далее ожидалась фаршированная рыба в маринаде, подающаяся особо, после – тушенная с луком и сельдереем куриная печень, шашлык из осетрины, картофель-фри и целый запеченный индюк с черносливом и яблоками внутри. А кто досидит до сладкого и чая, сможет угоститься тортом «Птичье молоко», домашними пирожными «наполеон» и конфетами с ликером.
Гости орудовали приборами (тяжким фамильным серебром гигантских размеров, которое от старости никогда не удавалось полностью отчистить от оксидного налета) – ложками, не помещавшимися во рту, и пудовыми, ничего не режущими ножами, которые воспрещалось часто точить, чтобы не утончались клейменные лезвия. Пили шампанские вина и херес, сладкое красное и марочный портвейн, мужчинам дозволен был коньяк. Но то выходило одно название, что пили. На всю ораву каждого напитка имелось по бутылке, а коньяк – подумаешь, что «Мартель», находился в уже до половины отпитой емкости. Так полагалось, а вовсе не от жадности. Это являлось неким свидетельством благородно-трезвого образа жизни, похвальной умеренности, а дамам и упаси бог попросить второй бокал шампанского. Тут же пойдут нехорошие перешептывания и скользкие взгляды.
И, конечно, – все равно, что Новый год, – застолье сопровождалось обязательной программой. Толстуха Эста Вейц уже отбренчала на дедушкином кабинетном рояле нечто неузнаваемое, но объявленное как «Лунная соната» бедняги Бетховена,
Соня своего выхода нимало не пугалась, французского языка никто кроме нее из присутствующих не знал, можно было пропускать фразы и нести отсебятину. Вероятно, именно поэтому Соня всегда читала Рембо одинаково превосходно. Жаль лишь, что некому получалось оценить стихи по достоинству.
Когда Соня, отбыв положенное на виду и потешив самолюбие всех Гингольдов, села на свое место, разговор бабушки, Раечки Полянской и ближней к ним Лары Берлин как-то сам собой завертелся вокруг Сони. Уже доедали остатки фаршированного индюка, и поглощение пищи теперь допускало вольную, нецентрализованную беседу.
– Как Сонечка выросла за последний год! – свысока, желая выглядеть как более зрелая дама, отпустила замечание Лара Берлин, уже начинающая полнеть шатенка со змеиными, в синеву, глазами и хищным, прямым носом. – Конечно же, Эсфирь Лазаревна, я имею в виду облик познавательный.
– Наша Соня круглая отличница в институте, учит три языка, плюс латынь, плюс древнегреческий, хотя для диплома достаточно двух! – не упустила случая похвалиться бабка. Впрочем, любая из присутствующих за столом женщин, да и не только женщин, сделали бы то же самое.
– Сколько ей осталось? – поинтересовалась Раечка Полянская, чуть глуховатая, но самая доброжелательная из всей старорежимной компании.
– Три курса, а там Годя уже будет стараться с распределением, – живо откликнулась бабка.
Молодая мадам Берлин, гордясь своим замужним статусом, тут же задала самый животрепещущий для нее вопрос:
– Эсфирь Лазаревна, дорогая, а как вы полагаете поступить с Сонечкой в дальнейшем? Ну, вы меня понимаете. Есть ли у вас на примете кто-нибудь? – и Лара Берлин кокетливо, со смыслом хихикнула, прикрывая плотоядно пухлый рот ладошкой, одновременно не упустив случая сверкнуть превосходным солитером на пальце, подаренным ей щедрой свекровью Фаиной Исааковной.
– Нет, Ларочка, пока нет, – притворно вздохнула бабушка, – ты же знаешь, само собой, наша Соня никуда не выходит. А в педагогическом почти одни девочки.
– Лара, ты что, забыла, у нас товар с примесью, – не преминул уколоть мстительный Кадик, перехвативший обрывок дамского пересуда. – Разве кто-то из присутствующих согласится?
Соня покраснела, хоть и против воли. К публичным унижениям она все никак не могла привыкнуть. И ведь дело было не в согласии. А только ни у Берлинов, ни у Вейцов, ни у Полянских, не говоря уж об Азбелях, не имелось в семьях ни одного юноши, подходящего ей по возрасту. И вообще среди внуков только у Раечки Полянской оставался неженатый мальчик Яша двенадцати лет.