Рулетка еврейского квартала
Шрифт:
Но зато Левины родители воистину возрадовались. Наконец-то и их сыночек выйдет в люди. И так же запросто и безоговорочно переключились на новую, радужную мечту грядущего успеха. И этим самым Лева уже был обречен. Он не имел более права на ошибку, он мог отныне только удивлять и составлять гордость, и в случае неудачи ему оставалось одно – поддерживать миф об успехе любой ценой.
Лева горячо поддержал мамину идею о придании Соне ранга домохозяйки, чтобы не вызывать ненужных подозрений. Хотя в душе был сильно напуган завтрашним днем. Ибо не имел понятия, насколько прибыльной выйдет его новая жизнь и разумно ли отказываться от единственного существенного заработка в их молодой семье. Но миф есть миф, и его надо питать. Потому Лева с таким жаром выступал перед своей женой о скором «новорусском» благополучии, что и сама Соня, не очень в
И вот теперь настал ее последний рабочий день. Она уходила в некую новую жизнь, еще менее понятную для нее, чем та, которую она проживала до сих пор. Как это будет – изо дня в день между плитой, телевизором и пылесосом? Но, с другой стороны, ничто и не помешает ей поддерживать себя, так сказать, на уровне. И времени свободного в ее распоряжении окажется хоть отбавляй, можно выучить еще иностранные языки, ей давно хотелось заняться испанским. И потом, ведь Лева так пылко уверял ее, что и домохозяйство – это лишь одно из ее возможных занятий. А в скором будущем ее ждут удивительные путешествия, наряды и развлечения, и вообще все прелести богатства, которое, он, Лева, добудет, снабжая российские просторы немецкими протезами. Непонятно для Сони было только то, отчего непременно сейчас ей так скоропалительно надлежало осесть в доме и на хозяйстве, а не дождаться прихода обещанного Левой процветания и после этого уже позволить себе не работать.
Но раз уж вопрос встал столь остро и принципиально и Ева Самуэлевна повелела строго, то Соня уступила. К тому же ей было отчасти и жаль Леву – какой-никакой, а ведь он навсегда ее муж, и нехорошо оскорблять и подрывать его уверенность в себе. Ее беспокоило ужасно только одно. Настойчивые упоминания Евы Самуэлевны о необходимости, почему-то тоже срочной, родить Леве ребенка. А Соне совсем не хотелось детей. С одной стороны, ее это нежелание даже несколько пугало, оттого что казалось ненормальным, а с другой стороны – произведение на свет потомства виделось самым противоестественным, если не отвратительным событием, которое только могло с ней приключиться.
Левину маму можно было понять. Еве Самуэлевне, после лет ожидания и разочарований, теперь хотелось получить от сына всего и сразу – и достойной работы, и внуков, и видимого постороннему глазу материального благополучия. Иначе зачем же самоуверенная Ева Самуэлевна столь долго и прямо вела своего сына по проложенному курсу? Выходит, вела она Леву плохо и не в ту сторону? Но этого Ева Самуэлевна не могла признать без ущерба для своего психического здоровья. Потому она первая и уверовала свято в то, что сын наконец обрел правильный путь, и тут же стала делить еще даже не испеченный пирог. Так сказать, закреплять воображаемый успех. Отсюда вытекала и Сонина безработица, и повеление обзаводиться детьми.
И Левина мама даже не в состоянии была осознать, что отказ от службы для Сони – это еще полбеды. А вот что навсегда останется для ее невестки непростительным и в тайне подспудно тлеющего гнева, так это вторжение Евы Самуэлевны в ее телесную, персональную сущность. Соня и так уже примирилась за канувшие последние годы, что совсем чуждые ей люди с беспардонным хамством и самомнением вторгаются в ее внешнюю жизнь, повелевают, что ей есть, с кем ей спать, что носить на себе, где работать и учиться, в каком месте жить. И не обременяют себя нисколько излишним вопросом, а что же сама Соня думает по этому поводу. Правда, к чести Евы Самуэлевны надо сказать, что издевательские, низменные мотивы в ее императивах отсутствовали, она и в действительности верила в благостность и истинность своих распоряжений. И хотела для Сони и своего сына только наилучшего. Но и Соня уже успела убедиться за свою не очень длинную жизнь, что если кто-то желает тебе добра и знает лучше тебя, каким это добро должно быть, то ничего хорошего в результате не жди. Получится одна гадость.
А беззастенчивое, бесстыдное вторжение в святая святых – зарождение потомства – было Соне даже физически омерзительно. Ладно бы, забеременеть ребенком случайно, или самой этого захотеть, или хотя бы решить совместно с Левой. Но повелительное наклонение, будто речь идет о лишенном разума, бессловесном животном, унижало Соню и еще больше отравляло мысль о возможном материнстве. И в то же время она знала, что свекровь не отстанет, что бунт бесполезен, что, оскорбленная до края своего человеческого восприятия, она уступит и опять сделает, как велено.
И Соня для начала исполнения предписаний осела в доме. Прошло уже две недели ее сидения на Шипке, и впечатления получались смутными. Она, впрочем, не страдала от безделья. За столько лет привыкшая к регулярным занятиям, она не отвыкла от трудов только лишь потому, что за них отныне не платили и не ставили баллов и отметок. Просто день ее теперь протекал по-иному. С утра хозяйство и поход за продуктами. Теперь она могла поупражняться и в кулинарном искусстве, и даже влезла в некоторый «овердрафт», бюджетный перерасход, но не расстраивалась. Скоро ее Лева принесет первую зарплату, и недостача легко будет покрыта. Тем более что и сам Лева радовался весьма. Он теперь как бы играл новую роль семейного добытчика и кулака-крестьянина, вернувшегося с работниками от пахоты или сенокоса в избу и с усталым довольством созерцающего хлопоты его бабы у печи. Игра была занятная. Лева, как зажиточный хуторянин, получался даже мил, и когда делал вид, что смотрит на Соню, как на второстепенное отныне лицо в его хозяйстве, то ей делалось и приятно. Ведь не стал бы Лева так играть, если бы дела его шли нехорошо.
Немного подпортило ей настроение лишь одно происшествие – телефонный междугородний звонок ее мамы. В Одессу наконец-то пришло письмо. От бабушки. Спустя год, после упорного молчания. Письмо было какое-то странное, а попросту говоря, лживое, хотя Сонина мама и назвала его мягко «загадочным». Бабушка сообщала, что живет вместе с Кадиком в Нью-Йорке, что у них «несравненно замечательная» квартира в районе чудесного Куинс-бульвара, что вокруг много своих. Тут Соня и уловила первое, нарочитое вранье. Она уже успела пообщаться с американцами и ознакомиться с их периодикой, и потому кое-что, пусть и немногое, но знала. Например, то, что Куинс-бульвар совсем не чудный элитный район, а с точностью наоборот, и замечательной в нем считается та квартира, в которой по счастливому везению отсутствуют тараканы и грызуны. И ни слова не говорилось в том письме о Хацкелевичах, любезных бабушкиных родственниках, из чего Соня заключила, что с ними приезжие Гингольды уже успели разругаться. Впрочем, это не показалось Соне удивительным – она хорошо знала бабушку. Про Кадика в письме говорилось мало и вычурно скромно – а именно то, что он работает при синагоге на ответственнейшей должности, по связям с Израилем, оттого, что знает иврит, а тут это редкость. Совсем нельзя было понять, при чем тут Израиль и синагога. Ведь бабушка прочила Кадику не меньше чем профессорскую должность в техническом колледже и даже университете. И вдруг синагога. Может, ее дядя сдвинулся и без того слабым умишком и впал в религиозное помешательство? Как бы ни было, впрочем, так ему и надо. Вот только куда же подевались все те бесценные сокровища и деньги, трепетно экспортированные бабушкой и дядей за границу? Неужели на них нельзя было купить хотя бы приличный дом, а не жить в Куинсе на муниципальной квартире?
Но главной обидой послужило то, что во всем трехстраничном и довольно пустом письме ни слова не говорилось о Соне. Ни привета, ни вопроса, ни даже наставительного пожелания. Будто бы Сони и вовсе не было на свете, и не воспитывалась она многие годы бабкиными стараниями, и не звучали некогда уверения в том, что единственная бабкина задача – это ее, Сонино, полноценное еврейское счастье. И вот, пожалуйста, с глаз долой, и с языка, из сердца, и из письма вон. Соне это казалось каким-то скрытым обманом, который пока она не способна разгадать и, главное, понять, для чего и кому он нужен.
А вместе с маминым звонком на другой же день пришло уже настоящее огорчение и щемящее тревогой замешательство. А началось все с прихода Левы домой в некотором необычном в последние дни настроении. Это был день его первой зарплаты, и Лева явился с хорошеньким букетом из трех поздних георгинов, украшенных веточкой вечнозеленого папоротника. Соня так обрадовалась цветам, что сначала не обратила внимания на несколько растерянное и опасливо-настороженное выражение лица ее мужа. И только за столом почувствовала нечто беспокойное и невысказанное. Сегодня Лева отчего-то не стал играть в счастливого домохозяина, а кушал неловко, дважды уронил на пол вилку. И не кидал на Соню гордые взоры, а украдкой пытался заглянуть ей в лицо, но не выдерживал до конца и отводил взгляд. И, наконец, откушав, с чудной торопливостью полез куда-то в недра брюк, долго шарил, словно боялся вытащить руку наружу, и сказал, жалко и часто моргая дрожащими ресницами: