Румянцевский сквер
Шрифт:
А мороз резал горло и наполнял грудь будто колким льдом — было больно дышать. Из туч выплывала бледная, словно тоже обмороженная, луна, в диком ее свете обросшие лица десантников казались неживыми.
Хутор посреди лесной поляны, куда вышли под утро, был разбит войной. Но в погребе неподалеку от разрушенного дома нашли рассыпанную мороженую картошку. Ну, это… Это, называется, повезло. Свой-то сухой паек был съеден. Разожгли в погребе костер, пекли картошку в золе. Большого огня, понятно, не разводили, чтобы не пускать дым наружу. Полусырая, неприятно
Дым ел глаза. Да и зверский застоявшийся холод был в этом погребе с цементным полом. Цыпин предложил перейти в деревянный сарай на краю усадьбы, там, сказал он, сена навалом. И верно, хороший оказался сарай. Выставив часового, десантники зарылись в сено.
Малкову не спалось. Сидел, обхватив голову и слегка раскачиваясь, — так, казалось, она болела меньше. Шурша сапогами в сене, вошел Ваня Деев, часовой, самый молодой в батальоне боец. Сказал Малкову, что со стороны хутора вроде бы послышалось лошадиное ржание. Малков велел усилить наблюдение за хутором.
Цыпин, услыхавший этот разговор, сказал, с трудом шевеля раненой челюстью:
— Если лошадь тут забыли, то, само, конина мясо хорошее. Пойти посмотреть?
— Нет, — ответил Малков. — Нельзя нам себя обнаруживать.
Цыпин поворочался в сене, ища удобное положение для раненого плеча. Потом опять раздался его сиплый голос:
— Как же это… Говорили, на побережье их мало… А их до хера… Всю дорогу, само, еле пробиваемся…
— Помолчи, Цыпин, — сказал Малков. — Отдыхай.
— Вот мы пробились, — не унимался тот. — А где ж Вторая ударная подевалась?
— Армейские части пробьются тоже. Не сегодня, так завтра.
Малков передвинул планшетку себе на колени и замер, склонясь над картой-трехверсткой.
— Цыпин, — сказал Онуфриев сонным голосом, — ты про какую лошадь говорил?
— Про никакую. — Помолчав, Цыпин добавил: — Была лошадь, да гриву мыши съели.
Когда стемнело, Малков поднял свой маленький отряд. Но четверо, ослабевшие от ран и потери крови, от голода, не смогли встать на ноги, среди них и Соколов.
— Ладно, лежите тут тихо, — решил Малков. — Мы сегодня прорвемся, сразу пришлем вам помощь.
Он был почему-то уверен, что прошлой ночью нащупал проход через линию фронта: левее давешней кирпичной башни со снесенным верхом была подходящая низинка, поросшая лесом и вытянутая к югу. Туда и пошли одиннадцать десантников, способных передвигать ноги.
Ночь была безлунная, черная. Двигались бесшумными призраками, замирая при выбросах ракетного света. И уже пересекли наискосок низинку эту, чуть не утонули в глубоких снегах, и уже начали медленный осторожный подъем по пологому склону — а там, по расчетам Малкова, могли быть и дозоры Второй ударной, — как вдруг:
— Halt! — откуда-то справа молодой и как бы испуганный выкрик. — Wer ist da?[3]
И сразу ракеты одна за другой вылетели в чугунное небо. Десантники, конечно, носом в снег. Но немцы, вот же дьявольщина, не успокоились. «Зейн… дорт… шпенс… бештимт…» — слышались возбужденные голоса. Настырный часовой, видно, поднял тревогу. В мертвенном ракетном свете увидели десантники, как прямо к ним направились, перекликаясь, темно-зеленые фигуры с автоматами на изготовку. Сколько их? Десяток… нет, больше… Что делать? Подняться и бежать? Враз перестреляют…
Малков негромко скомандовал:
— К бою. — И, подпустив немцев ближе: — Огонь!
Зеленые фигуры попадали в снег. Пошла перестрелка, полетели гранаты. Грохот, стук, мат. Отползая в сторону, десантники пытались оторваться. Перебежками, от дерева к дереву, уходили обратно в низинку…
Потом, когда оторвались и плелись из последних сил по собственному следу, Колчанов сказал Малкову:
— Я вроде бы слышал, когда стрельба пошла… вроде по-русски крикнули…
— Мне тоже показалось, — живо обернулся Малков. — А что крикнули?
— Ну, вроде: «Эй, фрицы, чего всполошились?»
Колчанов с трудом ворочал языком. Он был ранен — в спину впился осколок гранаты. Хорошо еще, что овчинный полушубок смягчил удар. Каждый шаг был как последний шаг. Упасть и не двигаться… не двигаться, ох… Мама родная, вдруг подумал он вовсе несуразно.
— Там наши, — как бы сквозь сон слышал Колчанов голос Малкова, шедшего впереди. — Прорвемся завтра, ночью…
Под утро вернулись на разоренный хутор, в сарай тот самый — всемером. Все раненые, изнуренные до крайнего предела. Бинтов уже ни у кого не было. Рвали на полосы тельники. У Колчанова в спине засели два осколка. С помощью Вани Деева обвязался вокруг торса тельняшечьими тряпками.
Было их теперь, считая с четырьмя неходячими, одиннадцать.
Онуфриеву и маленькому юркому Найдуку достало сил сходить в погреб, испечь котелок мороженой картошки. Ели молча. Вдруг заспорили: какое сегодня число? Одни говорили — шестнадцатое, другие — нет, семнадцатое. Кузьмин сказал:
— Какая разница? Все равно дату на нашей могиле не нашкрябают.
— Брось, Кузьмин. — Малков повел на него хмурый взгляд из-под черных уголков бровей. — Завтра прорвемся.
— На тот свет, — буркнул Кузьмин. Он сидел, уставясь на пальцы своей здоровой руки, черные от картошки. — А вот интересно, — сказал он тихо, — сойдусь я там с ней?
— С кем? — спросил Найдук.
— С Симой-радисткой. С Дворкиной.
— Что за разговоры, Кузьмин? — спросил Малков. — Ты откуда взялся такой… разговорчивый…
— С Апрелевки я. С Подмосковья.
— Тем более! Почти москвич, а слова у тебя как у темного талдона.
— Чалдона? — переспросил Онуфриев. — Так чалдон это я. Коренной сибиряк.
— Я говорю — не чалдон, а талдон. Ну… который языком треплет, сам не знает что, — пояснил Малков. Он навзничь лежал на сене, осторожно трогая лоб, как бы проверяя, на месте ли повязка. — У нас в Ивановском был один, по соседству. Сидит на завалинке, и бормочет, и талдычит… про конец света… пока сноха не выскочит и в дом не уведет. Вот его прозвали талдоном.