Румянцевский сквер
Шрифт:
Снова он уволок смеющуюся Ларису танцевать. Саша пригласил Милду. Она, крупная, с золотой гривой, сразу же повела его, и он подчинился, старался только не наступать ей на ноги. Милда спросила, пристроил ли Саша куда-нибудь свой трактат.
— А вообще, — сказала она, — и не рыпайтесь. У нас новые указания по идеологической части. Никаких, знаете, двусмысленностей. Никаких аллюзий. У вас очень красивая жена.
Лариса была, можно сказать, царицей бала. Стройная, в хорошо сшитом платье болотного цвета, с красиво уложенными вьющимися волосами, она весело поводила голубыми
А у жены Гургенидзе оказался дивный лирический голос. Она спела «Голубку», Гургенидзе же при этом победоносно поглядывал на соседей. И только Колчанов был мрачен, молча пил, мало ел. А когда Милда напустилась на него, требуя прекратить пить, он, не говоря ни слова, встал и побрел к выходу.
— Ух, натанцевалась! — Лариса села наконец за столик. — Налей вина, Акуля. Того, красного. Уф-ф… Со студенческих времен не танцевала столько…
Спать легли под утро. Но вдруг Лариса болезненно застонала и, проснувшись, прильнула к мужу.
— Ой, Акуля, какой страшный сон… Я еду по полю, покрытому снегом, и вдруг — железные ворота. Никаких стен, никаких построек — просто стоят ворота в пустом заснеженном поле…
Саша обнял ее, объяснил:
— Такие сны непременно снятся глупым девочкам, которые всю ночь отплясывают.
Сквозь сомкнутые шторы в комнату заглядывало серенькое новогоднее утро. Анка эту ночь провела у Элеоноры — тихая учительница музыки души не чаяла в племяннице. Можно было хоть целый день отсыпаться после бурной ночи. Но что-то не спалось Акулиничам.
— Как хочется, чтобы год был спокойный, — сказала Лариса.
— Да. Сварить кофе?
— Нет, не уходи. Мне так уютно. Если б можно было вот так всегда — обнявшись.
— Мои студенты не поняли бы меня, если б я вошел в аудиторию в обнимку с тобой.
— Прекрасно бы поняли. Как и меня в отделе писем.
Лариса уже две недели работала в этом отделе «Вечернего Ленинграда». С торфяной многотиражкой было покончено, и это событие было, конечно, увековечено двустишием: «Человеку нужно очень мало. Я наелась торфу до отвала».
Тихо, в радости и любви, пролетела первая новогодняя неделя. Но вот пошла вторая — завьюжило, замело, и вместе с метелью ворвалась неприятная весть: в Москве начался новый политический процесс. Судили Гинзбурга, Галанскова, Добровольского и Дашкову. Нарушение правил валютных операций и что-то там еще обвинители грубо клепали к людям, протестовавшим против всевластия лжи и беспардонности цензуры.
А в конце января позвонила из Кирова Тамара Иосифовна: пятого февраля приезжайте в Москву прощаться. Дело, конечно, заварила Тата. Оборвав затяжной мучительный роман с дирижером Полубояровым, она примчалась к матери в Киров и закатила истерику. Невозможно, невозможно… всем бы только переспать, жениться никто не хочет… на хорошую работу устроиться невозможно, ничего нет, кроме музшколы… Надоело, надоело числиться вторым сортом… надо уезжать в Израиль.
Тамара Иосифовна уезжать не хотела. Родной город, привычная работа, на которой ее ценили… Квартира… Правда, после смерти мужа квартира сделалась неуютной, она вдруг стала слышать эхо своих одиноких шагов… Кроме того, отчетливо представляла себе, что там, в Израиле, ей, в ее-то годы, работа не светит. Да и Тате — тоже. Врачей и музыкантов в Израиле, известно, в избытке. Да еще и без языка… Но отчаяние дочери такой болью отозвалось в сердце, что она решилась. Вызов пришел довольно быстро, в ОВИРе тоже не очень тянули, и вот кировская квартира на улице Дрелевского опустела.
Неделю Тамара Иосифовна с Татой провела у брата в Москве. Было много волнений с покупкой билетов и отправкой вещей. И было трудное, трудное прощание.
Акулиничи приехали в Москву в полном сборе. Тата обливалась слезами и просила у всех прощения.
— Невозможно представить, — всхлипывая, говорила она, — что мы расстаемся навсегда. Мы с мамой устроимся и пришлем вам приглашение. Вас ведь пустят погостить?
— Может, и пустят, — говорил Саша. — Но сперва тебе надо просохнуть.
— На тамошнем солнце она быстро высохнет, — сказала Лариса. — Мамочка, ты за нас не беспокойся.
— Анечка очень бледная, — вздыхала Тамара Иосифовна. — Надо проделать курс витаминов В6 и В12. Спасибо, родненькая, — растроганно рассматривала она Анкины рисунки. — Такие дивные акварели… Спасибо, я их всегда буду держать перед глазами.
Ранним утром простились в Шереметьево. Сквозь слезы смотрела Лариса, как мать и сестра зашагали за турникеты, отгородившие их от прожитой жизни, и скрылись в туманном будущем.
33
А потом наступила Пражская весна.
Газеты пестрели осуждающими заголовками: «Происки империализма в Чехословакии»… «Под угрозой завоевания социализма…» Мелькали имена Дубчека, Черника, Смрковского, обвиняемых в ошибочном курсе… Писали в газетах, трубили по радио о необходимости помочь чехословацким братьям, попавшим в беду…
Да какая, собственно, беда? Саша чуть не вжимал ухо в недавно купленный транзисторный радиоприемник «Спидола», пытался отстроиться от гнусного завывания глушилок. Ничего страшного в Чехословакии не происходило. Судя по сообщениям Би-би-си, там отменили политическую цензуру, решили сделать свободу слова и собраний реальностью, а не формальной строкой конституции. Да и не отказывалась Чехословакия от социализма — хотела только придать ему человеческое лицо.
— Это же здорово! — восхитился Саша. — Социализм с человеческим лицом, а не с тупым раскормленным рылом.
— Образ хороший, — соглашался Колчанов, — но лишенный конкретного социального содержания.
— Вовсе не лишенный! Виктор Васильевич, представьте: открытое общество, без цензуры, никто не требует от человека говорить не то, что он думает. Не требуют обязательного единодушия…
— Представляю — по Праге идет демонстрация с лозунгами: отдать Судеты немцам! Или, к примеру: бейте жидов!